Детство Маврика — страница 41 из 56

И он спросил у чиновника, приехавшего за донесениями мильвенских агентов:

– Что должен сделать я для своего освобождения? Какая заслуга может избавить меня от этой нелёгкой и не столь почётной службы?

Приехавшим был на этот раз некогда молодой, подававший надежды следователь Саженцев, упустивший Тихомирова и всё ещё выслуживающийся за эту оплошность перед начальством. Искупающий свою вину не отличался мягкостью. Саженцев ответил Всесвятскому со всей издевательской определённостью:

– Из ведомства, которое я имею честь представлять, можно уйти только на каторгу или на виселицу.

Это было вполне достаточным ответом, чтобы отрезать Всесвятскому всякие надежды на свободу. Но Саженцеву показалось недостаточно сказанного. И он спросил:

– Аполлон, тебя ещё никогда не драли вот этакой витой эластичной проволочной плетью, которая легко умещается в кармане и оставляет длительные воспоминания на спине?

– Нет, – ответил Всесвятский, наклонив голову. – И смею надеяться, я этого не заслужу.

– То-то же, – пригрозил Саженцев, пряча складную плеть в карман пиджака. – Теперь распишись, хотя ты и не заслужил этих денег. Но нужно же на что-то существовать.

Всесвятский расписался. И ему была вручена ровно половина суммы, значащейся в расписке. Он получил пятнадцать рублей.

Если бы Саженцев знал в эти минуты, что уходит из его рук… Ведь это же прощение за побег Тихомирова, это же чины, награды, деньги. Шутка ли, Саженцев раскрыл крамольную типографию, разведал большевистское подполье, обезвредил от внутренних врагов императорский Мильвенский завод…

О бессердечная фортуна сыскной собаки, ты была готова улыбнуться… Что стоило Саженцеву солгать, пообещав Всесвятскому свободу, зачем понадобилось угрожать складной патентованной плетью, ведь Аполлон готов был начать торг и откупиться болтат головами Кулёмина, Киршбаума, Мартыныча… А что теперь? Теперь прощай жандармская удача…

Если обида сумела удлиннить ноги Маврику, то можно себе представить, как был потрясён Всесвятский тупым среди тупых, подлейшим среди подлых. С ним рассчитается Всесвятский. Петербург и губернатор будут знать, каков он гусь и как довёл полезнейшего агента Аполлона до измены и побега.

Придя в себя, дав охладиться воображению, Всесвятский взвешенно перепроверил всё и начал действовать…

Ему нетрудно было изобразить отчаяние, сыграть роль колеблющегося самоубийцы, придумать самое невероятное и заставить поверить в невозможное.

– Я проиграл себя в карты коварной женщине, – признался он, рыдая, Наталье Соскиной. – Сто тысяч или я ей принадлежу.

– Хоть двести, – бросилась к нему на шею Соскина. – Хоть триста, но не ты…

– Нет, Натали. Ни то и ни другое. Беден, но горд твой Антонин. Есть лучше выход. Их два: пуля или побег.

– Побег! Со мной. Куда угодно, хоть на край земли…

– Когда?

– Хоть завтра, хоть сейчас.

Соскина даже не поинтересовалась, как, при каких обстоятельствах, какой коварной женщине мог проиграть себя в карты Антонин. Ей и не нужно было выяснять этого и, чего доброго, выясняя, уличить Всесвятского во лжи. Ей нужен был он. Ей был нужен и побег. Побег от гласности, от сплетен, от кривых усмешек. Правда, при её деньгах она может пренебречь всем этим, но если даже Санчику Денисову не удаётся скрыть в своих глазах презрение к ней, то что же говорить об остальных.

Молва – ничто, но власть её сильна. Соскина уже слышала, как ночью, когда она проезжала по плотине, чей-то голос пропел: «У красавца Антонина есть богатая перина…» Можно не обращать внимания на всякую чепуху, но лучше её не слышать. И чего ради сидеть в Мильве, когда мир так велик. И не солить же деньги…

Решено. Он исчезает первым. Затем уезжает она. Сначала в Нижний. А потом в вояж.

Наутро тысячи были в его кармане. Он мог свистнуть извозчика… И будто бы отправляясь в деревню Омутиху, оставить Мильву. Но что-то удерживает Всесвятского. Что-то он ещё должен сделать здесь. Может быть, проститься с Григорием Киршбаумом? Кажется, это так и есть. И он идёт к нему.

Григорий Савельевич проводит Всесвятского к себе наверх. Они же в давних хороших отношениях. Всесвятскому хочется сказать, что он… спас Киршбаума. А разве он – спас? Он всего лишь не предал.

Но что-то нужно сказать. И он говорит:

– Ты знаешь, Грегор, люди не всегда могут быть откровенны, как им хотелось бы. Ты не думай обо мне лучше, чем следует, но и не думай хуже, чем надо. Я пришёл проститься…

– Ты уезжаешь? Надолго?

– Навсегда. И больше мне не задавай вопросов. А слушай, что я скажу. – И он стал говорить, будто диктуя в классе: – Не допускай к себе близко Шитикова из «Саламандры», провизора Мерцаева и приказчика Козлова из магазина Куропаткина. Да хранит тебя бог. О моём отъезде ты ничего не слышал от меня. Так лучше для нас обоих. Прости меня и за то, в чём я не виновен перед тобой, но мог бы быть виновным….

Последние слова были произнесены с такой слезливой сентиментальностью, что Всесвятский на минуту поверил в свою искренность и своё благородство. И ему показалось, что этому благородству, а не чему-то другому, обязан Киршбаум, оставаясь на свободе.

В этот день Антонин Всесвятский покинул Мильву. Искать его начали только спустя неделю.

Лови ветра в поле.

Об исчезнувшем Всесвятском в кружке Комарова говорили как о незаурядном революционере, бежавшем с каторги и скрывавшемся в Мильве. Пристав Вишневецкий хотя и молчал, но, кажется, был такого же мнения.

Вторая глава

I

Деревня, где скучал Маврикий,

Была медвежьим уголком,

По праздникам хмельные крики,

По будням – каша с молоком.

Этими строками начинался роман в стихах, ещё не получивший названия. Его автор, уединившись на дальней пасеке, не был уверен, что главный герой романа будет называться Маврикием. Он придумает другое имя, но пока оно не находится. Ничего, найдётся, когда напишется всё, а теперь с черновых листков нужно переписать в тетрадь те строки, которые уже сочинились. И Маврикий переписывал:

Мой дядя самых честных правил:

Своим хозяйством строго правил,

Гречиху сеял, лён и рожь,

Не брал чужого, но – не трожь

Его мочальное богатство…

Он почитал за святотатство

Есть свежий хлеб, коль чёрствый есть.

За что хвала ему и честь.

Переписав, а затем перечитав эти строки, сочинитель радовался, что у него уже начало получаться не хуже, а местами лучше, чем у Александра Сергеевича, которого он полюбил во втором классе гимназии окончательно и на всю жизнь.

Теперь нужно найти в ворохе бумаг листок о ферме «мон-пер». Вот он:

А брат его, от вас не скрою,

Совсем был на другую стать.

Хотел он ферму здесь построить

И фермером молочным стать.

Но, боже мой, какая скука

Сидеть на ферме день и ночь,

Картошку есть с зелёным луком,

Не быть в «Прогрессе» и не мочь

Её увидеть хоть глазком.

Убечь отсюда хоть ползком,

Хоть тараканом, хоть ужом.

Ужо тебе «мон-пер». Ужо!

Здорово! И главное, французские слова тоже есть. Без них какой же роман в стихах! Не зря у него нынче четвёрка по французскому языку. Теперь нужно дописать что-то ещё о полях, о лесах, о том, как герой романа, взмылив коня, появляется на мельнице, которая может быть и не мельницей, а старинным замком. А потом сразу переходить к этому листку:

На скакуне он прискакал

И там Огнёва увидал.

Он пел романсы, танцевал,

Своим хвалился длинным ростом.

И восхищал легко и просто

Дворянку столбовую Веру,

Которая совсем не в меру

Влюблялась чуть не каждый день,

Забыв о верности, о долге,

И вызывала кривотолки

Среди окрестных деревень.

Маврикий опять перечитывает переписанные строки. Ему не верится, что это он сам мог написать такие стихи, которые заставляют даже его утирать слёзы, а уж она-то поймёт и оценит, как жестоко было с её стороны обращать внимание только на рост и на голос. А что рост? Какую роль он играет? Пушкин тоже был маленького роста.

Дальше, дальше… Его, наверно, ждут уже к обеду. Пусть ждут. Ему не до похлёбок. В нём горит огонь возмездия. Он ему бросает вызов.

Не торопись, рука. Не искривляйтесь, строки. Разве ты забыл, что служенье муз не терпит суеты? Пишитесь же ровнее, строки:

Перчаткой новой шерстяною

Был сделан вызов. Трус молчит,

И за плотиной водяною

Боится он скрестить мечи…

Но секундант, моряк бывалый,

Стыдит Огнёва. Иля тоже,

Такой хороший, славный малый,

Назвал его… какой-то рожей…

Огнёв трясётся и немеет.

Боится схватки, но не смеет

Признаться в трусости при Вере,

И он, в себя совсем не веря,

Кляня злосчастную судьбину,

Поплёлся тихо за плотину.

В первом замысле своего романа Маврикий Толлин на поединке за мельницей хотел убить Огнёва, но потом передумал. Униженный и обиженный Пламеневым, выплакав из-за него столько горьких слёз первой мальчишеской ревности, он всё же не мог так жестоко поступить с ним. Да и кроме этого, если дуэль будет со смертельным исходом, то нужно дописывать очень много строк. Должна же появиться полиция. Затем суд. Затем пермская тюрьма..

И героем получится не он, а Огнёв. Не лучше ли, показав своё превосходство, сжалиться над ним, затем наказать его изгнанием?

Так и было сделано.

И далее – прямое объяснение в своих чувствах, заполняющих всю его душу, всего его:

О Вера-Лера, я люблю!

Твой взор невиданный ловлю,

И ночь не в ночь, и день не в день,

Брожу, как сумрачная тень.

Пусть я иссохну, как скелет.