И перед глазами Екатерины Матвеевны предстали вчера виденные полки, уставленные флаконами с целительным маслом. Невольно ей вспомнились флаконы с зингеровским швейным маслом. На тех и на других этикетки. На одной рекламируется русская красавица, шьющая на машине «Зингер». На другой – Симеон Праведный. Он, молитвенно сложив руки на груди, стоит на берегу реки, подле него ведёрко и удилище. В данном случае это не икона, а именно этикетка на флаконе с целительным маслом, которое до разлива называлось обычным деревянным маслом. Теперь оно возросло раз в десять – пятнадцать в цене, оказавшись в фирменной монастырской посуде.
Екатерина Матвеевна не боится впасть в ересь, называя подлость подлостью. А это подлость, как и торговля землёй, и опять же целительной, из могилы Симеона Праведного. По логике, за многие годы богомольцы превратили бы эту могилу в огромный котлован, если бы каждый из них уносил только по горсточке земли. Некоторые норовят захватить по пять и по десять горстей. У каждого из них дома родня, соседи. Говорят, земелька помогает от золотухи, от ревматизма и опухолей. И торгующим землёй из могилы ничего не остаётся, как ночью, когда богомольцы засыпают, доставлять землю в телегах— грабарках.
– Привозят хороший жёлтенький песочек, – рассказывает Пётр Тихонович. – Примерно пятак за горсть. Теперь, в войну, само собой надбавка.
Не оставляется в покое и промышленное производство икон. Сюжет тот же. Старик. Удилище. Ведёрко. Берег реки. Но сколько бы иконописцев понадобилось, чтобы снабдить иконой каждого богомольца! Где их взять? Поэтому в Верхотурье возник едва ли не первый в мире конвейер производства икон. Столярный цех заготавливает дощечки и грунтует их. Дощечки поступают в мастерскую, которую тоже лучше назвать цехом или хотя бы производственной линией. Один через трафарет наносит абрис иконы. Другой наносит механически заученные первые штрихи. Затем появляются также затвержённые облака, блики на реке, на ведёрке. Далее окрашивается одежда Симеона Праведного и всё, что подлежит окраске данным цветом. И так, переходя из рук в руки, дощечка становится иконой, поступающей к мастерам— отдельщикам, дополняющим недостающее, пропущенное теми, кто, не имея никакого отношения к живописи, научен делать три мазка, два штришка с тем, чтобы передать поделку дальше своему соседу. Это всё между строк. В строках оказалось другое.
Прежде Маврик ничего не скрывал от своей тётки, а теперь оказалось, что не всё можно спрашивать у неё и не всё рассказывать ей. Ну как, например, расскажешь ей про то, что он слышал от своего нового знакомого на берегу Туры?
Быстрая холодная Тура текла в каменистых берегах. Дно её было тоже каменным. На купание нечего и рассчитывать. Однажды на одном из прибрежных камней Маврик встретил удильщика, которого почему-то сразу же назвал для себя «монашенком». Он был в каком-то маленьком подрясничке и в скуфейке. Ему, видимо, очень хотелось познакомиться с Мавриком, и он первым начал разговор:
– А я в монахи не пойду. Я как подрасту, в живописцы убегу. У меня страсть как ловко краски играют. А ты из мира?
– Из мира, – ответил Маврик.
– Мамынька у меня тоже мирская была. А тятька, говорят, из чернецов. Хочешь, удь! На! А я потом наужусь.
«Монашенок» подал Маврику немудрое удилишко, насадил червя, посоветовал не давать ершам «загланывать» крючок до хвоста. И Маврик принялся таскать ершей, а разговорчивый «монашенок» – рассказывать о себе. Видимо, ему было нужно поделиться с кем-то.
Как оказалось, мальчик был одинок и жил в «куфне» при иконописне. Его взяли туда учеником, как сироту. «Мирские» ребята с ним не водятся и «прозывают» его «скуфейкиной милостью» и «Адамкой Матреновичем». И ему это очень обидно. А в монастыре ребят нет, потому что все чернецы холостые начисто.
– И ежели есть у которых зазнобы, то тайные, – сообщил по секрету «монашенок», – и ребят они топят в Туре или душат подушками, а потом закапывают в лесу. А у меня мамынька хорошая была. Не утопила, не задушила и не закопала меня. Сама только недолговекая оказалась…
Как обо всём этом расскажешь тётке? Для чего? Зачем? Чтобы огорчить её и признаться ей, что вот уже три дня как он перестал верить в бога?
«Монашенок», не думая, не желая, очищал душу Маврика от последних сомнений и от последних страхов быть наказанным за безбожие.
Однако же от бога нельзя было отойти втихомолку, как от кладбищенского отца Михаила. Не стал кланяться – и всё. Нужны были какие-то действия, поступки или хотя бы заявление о своём отрицании бога. Но нелепо же заявлять об отрицании тому, в существование которого ты не веришь. Это значит утверждать отрицаемое, признавать его существующим, объявляя ему о его несуществовании.
Как всё непросто. Но всё равно нужно смело и прямо заявить не кому-то, а самому себе, что всё кончено. И Маврикий отправился в главный храм. Он пустовал в часы трапезы. Тихо, пусто и прохладно под сводами. Только послушник обирает с подсвечников огарки.
Кому и что нужно сказать? Всем! Всем этим ликам святых, составивших иконостас. Маврик направился к амвону и, не дойдя нескольких шагов до его ступеней, объявил почти вслух – Я не верю в вас, потому что вы только иконы, и больше ничего…
Оставаться далее в храме было незачем. Сказано всё. Да и как-то мрачнее стало вокруг. Может быть, послушник, обирая огарки, погасил последние? А может быть, нахмурились святые?
Уходя, он всё же немного, совсем немного, буквально чуть-чуть, побаивался, не бросит ли кто ему вдогонку камнем. Нет. Обошлось благополучно.
Выйдя к Туре через монастырские ворота, Маврик стыдил себя. Если он мог подумать о камне, брошенном ему в спину богом, значит, он ещё не окончательно расстался с ним. Значит, бог не ушёл из него.
Думая об этом, он не заметил, как оказался за городом, там, где Тура делает излучину и где скалистые берега причудливо красивы. В этой излучине среди утёсов Маврик увидел двоих, идущих под руку. В мужчине он сразу и безошибочно узнал Ивана Макаровича Бархатова. А тётю Катю ему не нужно было узнавать. Её никогда, ни при каких обстоятельствах нельзя было принять за другую.
Маврик присел от неожиданности. Потом спрятался за камень. Потом, когда сердце стало биться как всегда, он понял, что не имеет права знать о тёти Катиной тайне. И он никогда не подаст виду, что ему известно и чему он несказанно рад. Однако же эту радость он должен носить в себе, как счастливый, нелёгкий и чем-то обидный камень.
Как всё непросто…
Маврику давно уже наскучило в Верхотурье и хотелось в Мильву. Но нетерпеливый племянник даже не напоминал об этом тётке – наоборот, удерживал её здесь, находя воздух полезным и продукты дешёвыми.
Иногда он читал в глазах тёти Кати: «Извини меня, Маврушечка, но я не могу, я не имею права тебе сказать всего, потому что это не только моя тайна». Но пришло время, когда Екатерина Матвеевна, вздохнув, сказала:
– Пора уж…
Этого только и ждал Маврик, хотя и сказал для приличия, что можно бы денёчек пожить ещё.
Думая, как всегда, о Мильвенском заводе, радуясь встрече с ним после разлуки, возвращающиеся домой не знали, что там произошло большое несчастье.
Как ни далека Казань от Мильвенского завода, а всё же след привёл на Песчаную улицу в штемпельную мастерскую. В мастерскую повадился Шитиков, делая заказы на явно ненужные штемпеля. В один из приходов Шитиков заказал крупноформатный рекламный штемпель страхового общества «Саламандра».
Анна Семёновна сразу поняла, что ему нужно, и объяснила невозможность выполнения такого заказа.
– Во-первых, Никандр Анисимович, – сказала она, – у меня нет такого количества шрифтов, чтобы набрать такой большой текст. Во-вторых, если бы шрифт и был – допустим, я бы позаимствовала его в типографии Халдеева, – штемпель не мог бы вам пригодиться, так как нужна огромная сила, чтоб сделать мало-мальски отчётливый оттиск. Это исключено технически.
Шитиков сделал вид, что поверил, не стал спорить, боясь насторожить свою жертву…
В штемпельной мастерской был произведён тщательнейший обыск. Простукивались стены. Вскрывались полы. Анна Семёновна заявила протест. Но кто мог ей внять? Кто мог заступиться за неё, названную немецкой шпионкой? Это было страшное, отпугивающее клеймо, которым пользовались, когда подозреваемому нельзя было предъявить обвинение при отсутствии улик. Но следователь верил, что улики будут. Он не пренебрегал ничем, даже допросами детей. Пригласив Фаню, затем Ильюшу, он рекомендовал им рассказать правду. Но ни тот, ни другой ничего не знали. Да если бы и знали, то разве бы кто-то из них предал мать? Потеряв надежду и терпение на успех слежки, следователь из губернии решил арестовать Анну Семёновну. Вскоре её отправили в Пермь. Кулёмин был уверен, что следующая очередь его. Терентия Николаевича Лосева никто не считал революционером. Поэтому он, не настораживая шпиков, мог появляться в квартире Киршбаумов и как-то помогать Ильюше и Фане.
На первое время можно было продать кое-что из имущества для самых необходимых расходов, а что потом?
– Ты должен поступить на завод, Иль, – очень серьёзно и решительно сказал Санчик Денисов. – В снарядном цехе есть очень простая и денежная работа. А Фаня пусть доучивается.
Санчик не подумал, что учиться в гимназии – это значит платить за обучение. И платить не так мало. Но не в одной плате было дело.
Возникла новая трудность. После ареста Анны Семёновны всплыло то, что до этого спало в бумагах. Немногие, в том числе и пристав Вишневецкий, знали, что Григорий Савельевич Киршбаум и Анна Семёновна Петухова не состоят в церковном браке. И никто не упрекал их за это. Наоборот, было что-то высокое, стоящее над предрассудками, когда не обряд, а любовь венчала эту на редкость дружную пару. А теперь?
А теперь всё обернулось против арестованной. Если она пренебрегала религией отцов, то что ей стоило стать немецкой шпионкой? Этой «логики» придерживался не один провизор Мерцаев, но и нотариус Шульгин, и купец первой гильдии Чураков, и, конечно, протоиерей Калужников.