Детство Маврика — страница 49 из 56

Когда это всё стало известно в женской гимназии, то там нашлись девочки, которые назвали Фаню внебрачной, незаконнорождённой и ещё более худшим словом. Появиться в гимназии теперь стало трудно. В глазах каждой девочки она будет читать и то, что в них не написано. Это страшно.

Но у Фани оказались друзья, о которых она не знала. Подпольщики не могли открыто вмешаться в её судьбу, но у них была возможность действовать скрытно. И это сделали Матушкины. Они, состоявшие в родстве с Тихомировыми, обратились к Варваре Николаевне.

И вскоре во флигеле на Песчаной улице появились бабушка и внучка Тихомировы.

– Фанюша, – сказал Варвара Николаевна, – ты поживёшь у нас, пока не оправдают твою маму.

Лера назвала Фаню милой сестричкой, что нужно было правильно понять и не пытаться объяснять.

Покровительство Варвары Николаевны много значило в женской гимназии. Обидеть Фаню теперь – значило обидеть уважаемую и почтенную женщину. Как-никак генеральша.

Для слухов и пересудов нашлось достаточно домыслов. Имя тихомировского внука Викторина теперь прочно стояло рядом с именем красавицы Фани. Подтверждением этому была телеграмма из Кронштадта, в которой Викторин благодарил свою бабушку за благородное великодушие.

Варвара Николаевна ничего не отрицала, равно как ничего и не утверждала. Кому как хочется, тот так пусть и судит.

Позаботились и об Ильюше. Для него нашёлся хороший опекун – Самовольников. Тот самый Ефим Петрович Самовольников, у которого шесть лет тому назад по приезде из Перми жили Киршбаумы. Кулёминым в разговоре с Ефимом Петровичем было сказано:

– Ты, Ефим, не бойся. Мальчишка тебе не будет в тягость. На свете есть люди, которые не дадут пропасть Ильюшке.

С устройством на завод теперь было просто. Брали всех. Лишь бы руки. Ильюшу приняли в снарядный цех. Там тоже нашлись опекуны. Кулёмин делал всё, что мог, не разглашая и ничем не показывая своей заботы о сыне арестованной Анны Семёновны.

Конечно, Кулёмину очень хотелось определить Илью в семью Маврика. Но этого сделать было нельзя. Любовь Матвеевна ни при каких обстоятельствах не согласилась бы пустить к себе мальчика из опасной семьи.

Ждать, когда вернётся Екатерина Матвеевна, и насылать ей заботу об Илье, Атремий Гаврилович тоже не находил удобным, хотя и знал, что по приезде она сделает всё возможное. Так и случилось. Она, как перед богом, мысленно поклялась перед Иваном Макаровичем заботиться об Ильюше.

Маврик вернулся из Верхотурья, когда квартира Киршбаума была пустой. Ильюша уже работал на заводе. Маврик встретил своего друга вечером у проходной. Они обнялись, стараясь изо всех сил сдержать слёзы.

– А как же теперь гимназия? – спросил Маврик. – Ты ушёл из гимназии?

– Нет, – ответил Ильюша. – Я хотел уйти, но мне этого не дал сделать Аппендикс. Он сказал, что я отчислен им из гимназии как неблагонадёжный… Словом, меня выгнали.

Маврик сжал кулаки.

– Иль, ты можешь мне не верить! Но мне сказал один человек, которому нельзя не верить. Верь не мне, а ему. Скоро всё это кончится! Верь!

Ильюша верил вместе с Мавриком. Ждал. Надеялся. А время шло, и ничего пока не изменялось. Пришла осень. Осень сменилась зимой, и всё оставалось по-прежнему. Но всё равно они ждали, верили, надеялись…

Часть четвёртая

Первая глава

I

Февраль, будто ошалев, пуржил круглые сутки, подымая на мильвенских улицах лёгкий снег, подсыпал новый так обильно, что вся земля выглядела подобием дна белого снежного бушующего океана.

– Злится коротышка февраль на то, что ему мало дней дадено, – говорил про бушующий месяц Емельян Кузьмич Матушкин. – Не хочет кончаться и в марте криводорожное путало-шатало, а приходится уходить.

У Емельяна Кузьмича сегодня счастливый день. Серым солдатом на костылях принёс ему радостные вести большевик из Петрограда. Если вести верны, так лучшего и желать нечего…

За ночь вероломный февраль наметал такие сугробы, что в них утопали по самую крышу невысокие дома, в каких жило большинство рабочих. Приходилось разгребать траншеи не к одним лишь воротам, но и к окнам, чтобы не сидеть в темноте.

Никогда ещё в Мильве не было таких снежных дней, и многие считали, что дикие метели и обильные снегопады приходят неспроста.

– К чему бы это, Любонька? – спросила Васильевна-Кумыниха, ночевавшая у Непереловых. – Не к концу ли войны?

Люди давно, с незапамятных времён ищут в явлениях природы таинственные предзнаменования, и они обычно оправдываются, потому что в большой жизни, как и в малой Мильве, всегда что-нибудь случается. Поражение на фронте. Увечье на заводе. Пожар дома. Нехватка муки. И даже новое подорожание сахара можно будет объяснить тем, что «не зря, бабоньки, так пуржило-кружило».

На этот раз суеверная молва в снежной буре увидит куда более серьёзное «предсказание», и все старые и пожилые люди будут твердить, о чём «упреждали» несусветные бураны.

И в частности, о том, что во многих рабочих домах курицы запели петухами, а самовары тревожно выли, как в пятом году, а коровы телились сплошь одними бычками.

Любовь Матвеевна Непрелова тоже с тревогой смотрела на ошалевший снег. Она не предполагала, не догадывалась, что значит это всё, а точно знала о происшедшем, хотя и не полностью верила услышанному. Когда же она увидела, что казавшийся неистощимым снегопад вдруг оборвался, будто какая-то сила, какой-то нож отрезали его, и над Замильвьем как-то особенно оранжево-красно запылало рано всходившее теперь солнце, – в этом она, не лишённая предрассудков, нашла подтверждение услышанного от почтового чиновника. Он сообщил ей первой потрясающее телеграфное известие, перехваченное им.

– Значит, правда – сказала она, расчёсывая волосы перед окном и разглядывая красное солнце. Решила предупредить сына.

Маврикий проснулся, разбуженный ярким светом, и хотел порадоваться вслух концу метелей, но мать подала ему знак:

– Погоди, не вставай. Я должна сказать тебе очень важное и предупредить тебя под большим секретом не говорить об этом никому.

– Что такое, мама? Что случилось? – приподнялся Маврик.

– Я это говорю тебе потому, чтобы ты, услышав от других, не вздумал сожалеть или радоваться, потому что ещё неизвестно, что нужно делать и как себя нам вести, – наказывала она сыну, закалывая последние шпильки в причёску.

– Ну говори же, мама… Я обещаю…

Любовь Матвеевна помедлила несколько секунд, ища интонацию и самые слова, чтобы по ним сын не определил её отношения к сказанному.

– Ты знаешь, Маврикий, нашего царя, то есть нашего бывшего царя, Николая Александровича Романова, не стало.

– Его убили?

– Ну что ты, право! Откуда у тебя такие предположения? Царь отрёкся от престола и добровольно передал его своему брату Михаилу. Но и Михаил Александрович тоже не захотел быть царём. Пристав об этом ещё не знает. Он только что, расфуфыренный и весёлый, промчался мимо в своих новых санках с медвежьей полостью.

– При чём тут, мама, медвежья полость и пристав? Царя арестовали и посадили в тюрьму.

– В тюрьму? Царя? – Любовь Матвеевна даже изменилась в лице. – За что?

– За войну! За убитых и раненых! За каторжную работу на заводе. За Анну Семёновну… За её детей… За это мало тюрьмы.

Бледная мать, с побелевшими дрожащими губами, силилась и не могла прикрикнуть на сына. А он, выпрыгнув из-под одеяла, не думая одеваться, подбежал к царскому портрету, купленному вместе с другими вещами у Дудаковой, спросил:

– Отрёкся, вампир? Струсил?

– Маврикий! – остановила его мать и стащила со стула, когда он хотел снять портрет царя. – Василий Васильевич, может быть, ещё ошибается. Может быть, он неправильно прочитал телеграмму, и нас причислят к политическим, арестуют и посадят в тюрьму. Ты что?

Маврик отошёл от портрета не потому, что усомнился в свержении царя, ему было жаль испуганную мать, со слезами на глазах умолявшую не губить себя и её.

– Ради меня, ради твоей маленькой сестры, которая, как дочь Анны Семёновны, может быть выброшенной на произвол судьбы, ты ни с кем не будешь говорить в гимназии о царе… Ты ничем не покажешь, как ты относишься к этому, если кто-то будет заводить с тобой разговор, особенно Юрка Вишневецкий, который всё передаёт своему отцу. Поклянись перед иконами, – потребовала мать.

Маврик, быстро одеваясь, заявил:

– Клясться не буду. Моё честное слово сильнее клятв. Я не буду ни о чём говорить. А тебе бы уж лучше молчать, мама…

– Но как я могла не предупредить своего сына? Ведь ты со своим длинным языком обязательно попал бы в беду. Обещаешь?

– Да-а…

За окном белым-бело и солнечно. По улице бредут с мочальными сумками женщины. Проходит в камчатских бобрах Чураков. Он идёт в свой магазин. Появились мальчишки с подвязанными к валенкам дощечками от старых селёдочных бочек вместо лыж. Неторопливо передвигает ноги старый соборный священник отец Самуил. С ним раскланивается тоже никуда не спешащий урядник Ериков.

Может быть, в самом деле ничего не произошло? Неужели они ничего не знают? Наверно, следует пока попридержать язык. За столом, когда пили чай с дорогим белым хлебом и с очень подорожавшим сливочным маслом, Любовь Матвеевна сказала:

– А может быть, тебе в такой смутный день не стоит ходить в гимназию?

– Не стоит, – послышался из-за перегородки голос Васильевны-Кумынихи. – Сегодня с обеда начнёт бастовать завод. Якова нашего пристращали забастовщики-комитетчики: если, дескать, в обед не бросишь работу, пеняй на себя. А в Питере-то, Любонька, в Питере черным-черно забастовщиков, и не одной прибавки да восьми часов требуют, – продолжала Кумныиха, – но и царя грозятся согнать.

– Потом, Васильевна, расскажешь, – предупредила Любовь Матвеевна, указывая глазами на сына. – Лучше подумай, что сварить на обед.

Забастовки давно уже не бывало в Мильве. И если сегодня забастует весь завод, то Маврик увидит Илью до вечера. Уж они-то с Санчиком первыми бросят работу.