Когда это всё стало известно в женской гимназии, то там нашлись девочки, которые назвали Фаню внебрачной, незаконнорождённой и ещё более худшим словом. Появиться в гимназии теперь стало трудно. В глазах каждой девочки она будет читать и то, что в них не написано. Это страшно.
Но у Фани оказались друзья, о которых она не знала. Подпольщики не могли открыто вмешаться в её судьбу, но у них была возможность действовать скрытно. И это сделали Матушкины. Они, состоявшие в родстве с Тихомировыми, обратились к Варваре Николаевне.
И вскоре во флигеле на Песчаной улице появились бабушка и внучка Тихомировы.
– Фанюша, – сказал Варвара Николаевна, – ты поживёшь у нас, пока не оправдают твою маму.
Лера назвала Фаню милой сестричкой, что нужно было правильно понять и не пытаться объяснять.
Покровительство Варвары Николаевны много значило в женской гимназии. Обидеть Фаню теперь – значило обидеть уважаемую и почтенную женщину. Как-никак генеральша.
Для слухов и пересудов нашлось достаточно домыслов. Имя тихомировского внука Викторина теперь прочно стояло рядом с именем красавицы Фани. Подтверждением этому была телеграмма из Кронштадта, в которой Викторин благодарил свою бабушку за благородное великодушие.
Варвара Николаевна ничего не отрицала, равно как ничего и не утверждала. Кому как хочется, тот так пусть и судит.
Позаботились и об Ильюше. Для него нашёлся хороший опекун – Самовольников. Тот самый Ефим Петрович Самовольников, у которого шесть лет тому назад по приезде из Перми жили Киршбаумы. Кулёминым в разговоре с Ефимом Петровичем было сказано:
– Ты, Ефим, не бойся. Мальчишка тебе не будет в тягость. На свете есть люди, которые не дадут пропасть Ильюшке.
С устройством на завод теперь было просто. Брали всех. Лишь бы руки. Ильюшу приняли в снарядный цех. Там тоже нашлись опекуны. Кулёмин делал всё, что мог, не разглашая и ничем не показывая своей заботы о сыне арестованной Анны Семёновны.
Конечно, Кулёмину очень хотелось определить Илью в семью Маврика. Но этого сделать было нельзя. Любовь Матвеевна ни при каких обстоятельствах не согласилась бы пустить к себе мальчика из опасной семьи.
Ждать, когда вернётся Екатерина Матвеевна, и насылать ей заботу об Илье, Атремий Гаврилович тоже не находил удобным, хотя и знал, что по приезде она сделает всё возможное. Так и случилось. Она, как перед богом, мысленно поклялась перед Иваном Макаровичем заботиться об Ильюше.
Маврик вернулся из Верхотурья, когда квартира Киршбаума была пустой. Ильюша уже работал на заводе. Маврик встретил своего друга вечером у проходной. Они обнялись, стараясь изо всех сил сдержать слёзы.
– А как же теперь гимназия? – спросил Маврик. – Ты ушёл из гимназии?
– Нет, – ответил Ильюша. – Я хотел уйти, но мне этого не дал сделать Аппендикс. Он сказал, что я отчислен им из гимназии как неблагонадёжный… Словом, меня выгнали.
Маврик сжал кулаки.
– Иль, ты можешь мне не верить! Но мне сказал один человек, которому нельзя не верить. Верь не мне, а ему. Скоро всё это кончится! Верь!
Ильюша верил вместе с Мавриком. Ждал. Надеялся. А время шло, и ничего пока не изменялось. Пришла осень. Осень сменилась зимой, и всё оставалось по-прежнему. Но всё равно они ждали, верили, надеялись…
Часть четвёртая
Первая глава
Февраль, будто ошалев, пуржил круглые сутки, подымая на мильвенских улицах лёгкий снег, подсыпал новый так обильно, что вся земля выглядела подобием дна белого снежного бушующего океана.
– Злится коротышка февраль на то, что ему мало дней дадено, – говорил про бушующий месяц Емельян Кузьмич Матушкин. – Не хочет кончаться и в марте криводорожное путало-шатало, а приходится уходить.
У Емельяна Кузьмича сегодня счастливый день. Серым солдатом на костылях принёс ему радостные вести большевик из Петрограда. Если вести верны, так лучшего и желать нечего…
За ночь вероломный февраль наметал такие сугробы, что в них утопали по самую крышу невысокие дома, в каких жило большинство рабочих. Приходилось разгребать траншеи не к одним лишь воротам, но и к окнам, чтобы не сидеть в темноте.
Никогда ещё в Мильве не было таких снежных дней, и многие считали, что дикие метели и обильные снегопады приходят неспроста.
– К чему бы это, Любонька? – спросила Васильевна-Кумыниха, ночевавшая у Непереловых. – Не к концу ли войны?
Люди давно, с незапамятных времён ищут в явлениях природы таинственные предзнаменования, и они обычно оправдываются, потому что в большой жизни, как и в малой Мильве, всегда что-нибудь случается. Поражение на фронте. Увечье на заводе. Пожар дома. Нехватка муки. И даже новое подорожание сахара можно будет объяснить тем, что «не зря, бабоньки, так пуржило-кружило».
На этот раз суеверная молва в снежной буре увидит куда более серьёзное «предсказание», и все старые и пожилые люди будут твердить, о чём «упреждали» несусветные бураны.
И в частности, о том, что во многих рабочих домах курицы запели петухами, а самовары тревожно выли, как в пятом году, а коровы телились сплошь одними бычками.
Любовь Матвеевна Непрелова тоже с тревогой смотрела на ошалевший снег. Она не предполагала, не догадывалась, что значит это всё, а точно знала о происшедшем, хотя и не полностью верила услышанному. Когда же она увидела, что казавшийся неистощимым снегопад вдруг оборвался, будто какая-то сила, какой-то нож отрезали его, и над Замильвьем как-то особенно оранжево-красно запылало рано всходившее теперь солнце, – в этом она, не лишённая предрассудков, нашла подтверждение услышанного от почтового чиновника. Он сообщил ей первой потрясающее телеграфное известие, перехваченное им.
– Значит, правда – сказала она, расчёсывая волосы перед окном и разглядывая красное солнце. Решила предупредить сына.
Маврикий проснулся, разбуженный ярким светом, и хотел порадоваться вслух концу метелей, но мать подала ему знак:
– Погоди, не вставай. Я должна сказать тебе очень важное и предупредить тебя под большим секретом не говорить об этом никому.
– Что такое, мама? Что случилось? – приподнялся Маврик.
– Я это говорю тебе потому, чтобы ты, услышав от других, не вздумал сожалеть или радоваться, потому что ещё неизвестно, что нужно делать и как себя нам вести, – наказывала она сыну, закалывая последние шпильки в причёску.
– Ну говори же, мама… Я обещаю…
Любовь Матвеевна помедлила несколько секунд, ища интонацию и самые слова, чтобы по ним сын не определил её отношения к сказанному.
– Ты знаешь, Маврикий, нашего царя, то есть нашего бывшего царя, Николая Александровича Романова, не стало.
– Его убили?
– Ну что ты, право! Откуда у тебя такие предположения? Царь отрёкся от престола и добровольно передал его своему брату Михаилу. Но и Михаил Александрович тоже не захотел быть царём. Пристав об этом ещё не знает. Он только что, расфуфыренный и весёлый, промчался мимо в своих новых санках с медвежьей полостью.
– При чём тут, мама, медвежья полость и пристав? Царя арестовали и посадили в тюрьму.
– В тюрьму? Царя? – Любовь Матвеевна даже изменилась в лице. – За что?
– За войну! За убитых и раненых! За каторжную работу на заводе. За Анну Семёновну… За её детей… За это мало тюрьмы.
Бледная мать, с побелевшими дрожащими губами, силилась и не могла прикрикнуть на сына. А он, выпрыгнув из-под одеяла, не думая одеваться, подбежал к царскому портрету, купленному вместе с другими вещами у Дудаковой, спросил:
– Отрёкся, вампир? Струсил?
– Маврикий! – остановила его мать и стащила со стула, когда он хотел снять портрет царя. – Василий Васильевич, может быть, ещё ошибается. Может быть, он неправильно прочитал телеграмму, и нас причислят к политическим, арестуют и посадят в тюрьму. Ты что?
Маврик отошёл от портрета не потому, что усомнился в свержении царя, ему было жаль испуганную мать, со слезами на глазах умолявшую не губить себя и её.
– Ради меня, ради твоей маленькой сестры, которая, как дочь Анны Семёновны, может быть выброшенной на произвол судьбы, ты ни с кем не будешь говорить в гимназии о царе… Ты ничем не покажешь, как ты относишься к этому, если кто-то будет заводить с тобой разговор, особенно Юрка Вишневецкий, который всё передаёт своему отцу. Поклянись перед иконами, – потребовала мать.
Маврик, быстро одеваясь, заявил:
– Клясться не буду. Моё честное слово сильнее клятв. Я не буду ни о чём говорить. А тебе бы уж лучше молчать, мама…
– Но как я могла не предупредить своего сына? Ведь ты со своим длинным языком обязательно попал бы в беду. Обещаешь?
– Да-а…
За окном белым-бело и солнечно. По улице бредут с мочальными сумками женщины. Проходит в камчатских бобрах Чураков. Он идёт в свой магазин. Появились мальчишки с подвязанными к валенкам дощечками от старых селёдочных бочек вместо лыж. Неторопливо передвигает ноги старый соборный священник отец Самуил. С ним раскланивается тоже никуда не спешащий урядник Ериков.
Может быть, в самом деле ничего не произошло? Неужели они ничего не знают? Наверно, следует пока попридержать язык. За столом, когда пили чай с дорогим белым хлебом и с очень подорожавшим сливочным маслом, Любовь Матвеевна сказала:
– А может быть, тебе в такой смутный день не стоит ходить в гимназию?
– Не стоит, – послышался из-за перегородки голос Васильевны-Кумынихи. – Сегодня с обеда начнёт бастовать завод. Якова нашего пристращали забастовщики-комитетчики: если, дескать, в обед не бросишь работу, пеняй на себя. А в Питере-то, Любонька, в Питере черным-черно забастовщиков, и не одной прибавки да восьми часов требуют, – продолжала Кумныиха, – но и царя грозятся согнать.
– Потом, Васильевна, расскажешь, – предупредила Любовь Матвеевна, указывая глазами на сына. – Лучше подумай, что сварить на обед.
Забастовки давно уже не бывало в Мильве. И если сегодня забастует весь завод, то Маврик увидит Илью до вечера. Уж они-то с Санчиком первыми бросят работу.