Лусена безропотно выполняла новую работу. Но мне запретила носить и возить тяжести, сказав, что тяжелый физический труд лишь усилит мое заикание. И тогда Коризий Кабалл, наш хозяин, почти вдвое сократил нам пищевой рацион, мне объявив: «Раз одна твоя мать у меня работает, то пусть одна и ест у меня за столом. А ты, бездельник, питайся, чем боги пошлют. А есть захочется – иди и заработай на хлеб и на кашу».
Естественно, Лусена делилась своей едой – этого Гай Коризий не мог запретить. Но жить с каждым днем становилось всё труднее, и не потому только, что голодно.
Перемена, произошедшая в хозяине, мне была непонятна. Ведь, потеряв должность и вместе с нею значительный приработок, в первые после этого недели Кабалл нас ласкал и обхаживал.
Я стал расспрашивать Лусену: с чего бы ожесточился? Но Лусена либо отмалчивалась, либо произносила общие и ничего не объясняющие фразы. Ну, типа: «Разные люди бывают»; или: «Утром – солнечно, а к вечеру дождь пойдет. Бывает сыночек»; или «Боги видят – не обидят. А мы с тобой как-нибудь и это перенесем». При этом, так говоря и уходя от ответа, Лусена избегала смотреть мне в глаза.
И я решил провести расследование.
VI. Начал я, разумеется, с рабов. У Фера мне ничего не удалось выведать. Он мне лишь посоветовал: «Не будь дураком, молодой господин. Велели тебе чистить денники и вывозить навоз – делай вид, что вывозишь и чистишь. А я тебе помогу. Никто не заметит».
Диад же, в ответ на мои расспросы, сначала противно хихикал и корчил глупые рожи, потом объявил: «Если хозяин узнает, что я тебе разболтал, прибьет меня до смерти». Но вскорости сам меня отыскал и радостно поведал:
«Господин ведь мужчина. А мать твоя – женщина. Понял меня?… Чего глаза таращишь, будто совсем маленький?… Опять не понял?… Он уже давно на твою мамашу глаз положил. Но трогать боялся, пока ваш и его патрон был при власти… Теперь – кончено дело! Теперь ей не отвертеться… Но когда она с ним ляжет, опять станете жить по-человечески. Можешь мне поверить! Я знаю хозяина!»
Я не поверил и продолжил расследование.
Мне удалось узнать, что Лусена тайно ото всех дважды ходила к Квинту Корнелию Марциану, бывшему дуумвиру города.
Я тоже отправился. И в доме Марциана мне, что называется, «вынесли на блюде» – частично привратник, отчасти номенклатор и частью служанка госпожи, которая в свободное от работы время повсюду таскалась за рабом-номенклатором. Я части эти сложил воедино, и вот что у меня получилось:
Лусена дважды приходила к нашему благодетелю. В первый раз она сообщила ему, что Гай Коризий Кабалл стал ее домогаться и склоняет к сожительству.
«Ты хочешь, чтобы я заставил его на тебе жениться?» – спросил Квинт Марциан.
«Нет, – отвечала Лусена. – Я прошу тебя, милостивый господин, чтобы ты устроил меня и моего несчастного сына к какому-нибудь другому человеку, который будет соблюдать правила приличия и которому я буду помогать по хозяйству».
Корнелий Марциан обещал подумать и просил придти через несколько дней.
Когда же Лусена во второй раз явилась к нему, Квинт Марциан объявил моей матери, что «другого человека» у него для нее нет, и что, «здраво рассудив и взвесив все обстоятельства», он рекомендует Лусене принять ухаживания Кабалла, с тем, однако, условием, что Гай Коризий на ней женится.
«Это невозможно», – отвечала Лусена.
«Почему же?» – спросил Квинт.
«По трем причинам, – сказала Лусена. – Во-первых, я жена Марка Понтия Пилата».
«Твой муж погиб, – тут же возразил Марциан. – Стало быть, ты не жена, а вдова. И никакой закон не мешает тебе вновь найти спутника жизни».
«Во-вторых, – продолжала Лусена, – никто официально не сообщил мне о гибели мужа, я не видела его могилы и, по закону, не могу считать себя вдовой».
«Ну, это мы организуем, – пообещал Корнелий Марциан. – Объявим твоего мужа пропавшим без вести и разведем тебя, как положено».
«В-третьих, – говорила Лусена, – ты, декурион колонии и друг нашего досточтимого родственника, Гелия Понтия Капеллы, предлагаешь мне, жене доблестного римского всадника, Марка Понтия Пилата, отречься от, может быть, живого моего мужа и стать почти что наложницей какого-то плебея, оборванца, гельветского полукровки? Ты это мне предлагаешь, римлянин и наш благодетель?»
Об исходе разговора три моих источника по-разному сообщали.
Господская служанка свидетельствовала, что Квинт Марциан побагровел от гнева и стал восклицать: «А ты-то сама кто такая?! Говорят, чуть ли не рабыней была, и родственники твоего мужа прокляли за то, что он на тебе женился!»
Номенклатор утверждал, что господин его лишь погрустнел лицом и с присущей ему деликатностью, как бы между прочим, напомнил Лусене, что муж ее, Марк Пилат, вообще-то объявлен «предателем отечества», так что называть его «доблестным римским всадником», вроде бы, не совсем уместно, и при создавшемся положении едва ли можно рассчитывать, что Лусена и ее пасынок по-прежнему принадлежат к сословию всадников.
А сторож-привратник рассказал мне, что, растерянный и виноватый, хозяин проводил Лусену до самого порога и на прощание повторил: «Прости меня, женщина. Действительно ничего сейчас не могу для тебя сделать. Многих приличных людей просил, чтобы взяли тебя. Но все отказались… И мне невозможно… я тщательно взвесил… никак не могу тебя пригласить… Давай напишем Капелле! Может быть, он найдет мудрое решение?»
Собрав эти сведения, я пошел к Лусене и, сжав кулаки и выпучив глаза, чтобы как можно меньше заикаться (мне это и вправду помогало), без лишних предисловий предложил:
«Уйдем, мама. Я договорился. С каменщиками. Баню строят. Буду учеником. Еду дадут. На мне – еда. Ты на жилье заработаешь».
Я думал, Лусена обрадуется моему предложению. Но она посмотрела на меня так, словно я сказал ей какую-то гадость. Вернее, сперва в глазах у нее появился испуг. Затем глаза потемнели, а взгляд уперся в меня обиженно и сердито. И ничего не ответив, Лусена вышла из комнаты.
А когда на следующее утро, я пришел в лавку и принялся подметать пол, вдруг вошел Коризий да как закричит на меня:
«С какой стати?! У нас, что, рабов нет в доме?! Диад всё уберет! А ты ступай. Подыши свежим воздухом. Поиграй. На тебе денежку. Купи себе что-нибудь».
Вид у Кабалла был свирепым. Но глаза смеялись и радовались.
Ты помнишь, Луций? – наш хозяин был наполовину гельветом. А все гельветы, как я уже докладывал, – непостоянны и переменчивы в своих настроениях…
Так я, по крайней мере, решил объяснить себе очередную перемену в поведении Гая Коризия. А все другие объяснения настойчиво гнал от себя…
Готово приношение?… Хорошо, сейчас приду… Вели Платону приготовить мне тогу… Нет, лучше военный плащ… Ступай, Перикл…
VII. Как только Кабалл снова потеплел к нам с Лусеной, я тут же возобновил свои дальние прогулки. И первым делом побежал в гельветскую деревню на северном мысу перед буковой рощей.
Соловьи там уже не пели, так как наступил апрель месяц, но таинственный рыбак в сером одеянии с золотой застежкой каждое утро выходил из мазанки, садился в лодку, и неподалеку от берега, выныривая из утреннего тумана, его встречал огромный, серый и взъерошенный лебедь.
Вернувшись на берег, рыбак по-прежнему не обращал на меня ни малейшего внимания. И лебедь, провожая хозяина и проходя мимо меня, будто специально отворачивал голову.
Так длилось несколько дней.
И вот наступили апрельские иды, когда в Риме чтят Юпитера Победителя – апрельские иды шестьдесят четвертого года. Я хорошо запомнил этот день. И ты сейчас поймешь почему.
Что-то задержало меня в городе, и я пришел позже обычного срока. Встав под широкой сосной возле причала, я принялся отыскивать взглядом лодку и лебедя. Но их не было ни вблизи от берега, ни в глубине озера.
И тут из-за дерева вдруг вышел рыбак, подошел ко мне и, словно щипцами ухватив меня за щеки своим острым и ясным темно-фиолетовым взглядом, сердито и хрипло принялся отчитывать меня. А я ни слова не понимал из его речи, потому что говорил он не на гельветском, а на каком-то ином, совершенно не знакомом мне наречии.
Я замер и слушал, уставившись в золотое колесо-застежку на сером плаще рыбака, потому что смотреть в его хищные глаза мне было невыносимо.
«Я спрашиваю: почему опоздал?» – вдруг спросил меня рыбак на латыни.
Я вздрогнул от неожиданности и собирался ответить, но вовремя вспомнил, что выдаю себя за немого, и потому потупился и виновато пожал плечами.
Тут рыбак снова сердито и хрипло заговорил со мной на своем непонятном языке. А затем спокойно сказал по-латыни:
«Не ври. Мне врать не надо. Всё знаю. Ты не немой и можешь говорить».
«Я… Я с-с… Я с-си…», – от волнения я не мог выговорить и самой простой фразы.
«Т-т… з-з-з… ч-ч-чт…, – сперва передразнил меня рыбак. А потом сердито спросил: – Заика, что ли?»
Я кивнул и попытался поднять глаза, но, наткнувшись на острый взгляд, снова потупился.
Рыбак же опять заговорил на своем языке, а потом, будто переводя свою речь, сказал:
«Ну и заикайся у себя в городе. А сюда зачем ходишь? Гельветы не терпят заик. Гельветы любят плавную и красивую речь. А ты говоришь подло и грязно. Нечистый ты для гельветов. Неужели не ясно?»
«П-п-прости», – тихо сказал я, повернулся и побежал. А мне вдогонку рыбак закричал что-то на галльском языке, в котором я не мог разобрать ни единого слова.
Бежал я быстро, не останавливаясь, не переводя духа. Бежал в сторону города и остановился лишь тогда, когда оказался перед нашим домом.
Ты думаешь: я обиделся или оскорбился? Нет, Луций, ровным счетом наоборот! Мне тогда показалось, что это я своим притворством и скрываемым заиканием обидел и сурового рыбака, и его взъерошенного лебедя, и всю гельветскую деревню, к которой я так привязался, и жители которой встречали меня с таким теплым радушием. Так воры, наверное, бегут с места преступления, когда их застигли, разоблачили, но не успели схватить… Трудно описать это ощущение. Потому что, честно говоря, чрезмерная совестливость и тем более желание самоуничижаться ни