Детство (Повесть) — страница 19 из 44

Я отдаюсь раздумью. Мысли мои цепляются одна за другую. Воображение мое разыгрывается, дальние горы представляются мне совсем близкими. Среди гор видятся сады, аллеи, дворцы. Внезапно» как наяву, встают передо мной джины, пери. Мысли мои путаются, усложняются. А я лежу, то забываясь в легкой дреме, то снова возвращаясь к яви.

Солнце палит нещадно, пышет жаром степь.

Тетка Зульфи подходит ко мне изредка. Спросит: «Вай, смерть моя! Все еще не прошла опухоль на ноге?»— и опять спешит по хозяйству: сбивает масло, заквашивает молоко. Часто забегает Агзам. Рассказывает, как скучает один, как дерется с ребятами.

— Выздоравливай скорее, вдвоем мы им покажем! Все они боязливые, все до одного трусы.

— Нет, друг, — говорю я, — есть среди них и отчаянные. Особенно тот, небольшой парнишка, помнишь? Так что ты остерегайся, в драку не лезь, здорово могут отколотить. И о нашей дружбе не забывай.

Агзам хмурится, молчит. Потом мы болтаем о том, о сем — о жадности сквалыжных баев, о скупости местных лавочников.

Отец каждый день скитается где-то верхом на своем иноходце. На закате или в сумерки заглянет ко мне, весь в пыли, усталый. Спросит:

— Ну как, хорошо ли себя чувствуешь, сын? — Иногда положит передо мной горсть джиды, десяток орехов, посидит немного и уходит.

Однажды посоветовались они с Закиром и решили повезти меня к какому-то казахскому лекарю. По холмам, по увалам ехали. Приезжаем мы в казахский аул. Сходим с коней. Нас встречает полная пожилая женщина в чистом белом платье, в безрукавке и кисейном платке. Когда мы входим в юрту, женщина подает мне чашку кумыса:

— Вот, выпей. Это утоляет жажду, светик мой.

В разговор вступает Закир-ака. Справившись, как положено, о здоровье хозяйки, о благополучии ее домашних, он говорит:

— Этот наш парнишка упал с лошади и повредил ногу. Вот мы и приехали к вам.

Старуха внимательно посмотрела на меня. Попросила:

— А ну, покажи, милый! — и сама осторожно развязала ногу и легонько раза два провела по ней рукой.

— Вывихнута, — сказала она, обращаясь к отцу и к Закиру. Потом повернулась ко мне: — Ничего, мигом поправишься, светик мой. Как жеребенок, резвиться будешь.

В душе я струсил немного. А она вдруг сильно нажала на ногу, там щелкнуло что-то: «Шик!» Я невольно вскрикнул: «Ой!», но тут же почувствовал, что боль утихает.

— Все, все! Теперь ты совсем здоров, светик мой, — говорит женщина, ласково поглаживая меня по голове. Потом обращается к отцу: — Сколько заставили напрасно страдать бедного парнишку. Видите, как сразу ему полегчало.

— Спасибо тебе, старая! — говорит ей отец с поклоном.

Лекарка туго заматывает мне ногу, но я уже не чувствую боли.

Отец расплатился с хозяйкой, еще раз поблагодарил ее, и мы отправились в обратный путь.

А на следующее утро я уже принимаю участие во всех ребячьих играх — играю в чижика, в орехи, в ашички.

Проходит несколько дней. Как-то вечером отец, похлопав меня по плечу, сказал с ласковой улыбкой:

— Ну, сын, довольно. Завтра на рассвете поедешь в Ташкент. Погулял, порезвился, хватит.

Я промолчал. А про себя подумал: «И правда, я здорово провел время!»

— Агзам тоже едет, — прибавил отец. — Мы уже договорились с его отцом. Завтра тут один арбакеш везет в город пшеницу, с ним и поедете.

На следующий день рано утром мы с Агзамом отправляемся в дорогу. Сидим, кое-как приткнувшись на мешках с пшеницей.

Кругом пустынная степь. Широко, от горизонта до горизонта, раскинулась она. Осень. Солнце уже не жжет, как летом, а ласково греет. Дует приятный, свежий ветерок. В чистом голубом небе то там, то здесь медленно плывут легкие облака. Дальше горы подернуты синей дымкой. Мы едем притихшие и немного грустные.

Как и в первый раз, в дороге мы проводим два дня. Арбакеш, кроткий и ласковый человек с реденькой бородкой в несколько волосков, в каждой попутной чайхане кормит нас до отвала. То жирная шурпа, то плов, приготовленный им самим. Довольные, мы с Агзамом смеемся:

— Спасибо, дядя! Когда подрастем, мы сразу рассчитаемся с вами за все.

Арбакеш тоже смеется вместе с нами.

Поздно вечером мы въезжаем в Ташкент. Останавливаемся в доме арбакеша.

— Ребята, — говорит он, — сегодня вы ночуете у нас, время позднее уже.

Жена арбакеша уложила нас на террасе, постелив старенькое одеяло и продолговатую подушку.

Мы просыпаемся на рассвете. Хозяйка, такая же тихая и ласковая, как ее муж, угощает нас молоком и лепешкой… После этого мы прощаемся.

— А дорогу-то знаете вы, сорванцы? — спрашивает у нас арбакеш. — Смотрите, не заблудитесь!

— Дорогу мы знаем, нам близко, дядя.

— Вон, по улице Воров и выйдем прямо к дому, — уверенно говорит Агзам.

Миновав улицу Воров, мы выходим к нашему кварталу. Агзам бежит к себе. Его дом ближе, чем мой.

Босой, запыленный и грязный, я вхожу во двор. Все наши сидят за дастарханом. Мать, как всегда, разливает чай у самовара. Она первой вскакивает мне навстречу. Все обнимают меня, радуются.

Бабушка сразу же пристает ко мне с расспросами:

— Ну, рассказывай! Отец твой жив-здоров? Когда он приедет? Как он живет там?

— Разъезжает по степи. Вам передавал салам, а когда приедет, не сказал, — говорю я и торопливо, со всеми подробностями принимаюсь рассказывать о своих впечатлениях.

IV. Снова в городе

— Иди живее! Да под ноги смотри! — поминутно остерегает меня бабушка.

Бабушка в парандже, на голове у нее большой узел. У меня на голове — узел поменьше. Мы идем на завод чесать старую вату.

На улице людно. Из-за чего-то суматошатся мальчишки, орут, наскакивают друг на друга. Я иду, оглядываясь по сторонам, и спотыкаюсь на каждом шагу, — глазею то на верблюдов, то на птиц, прыгающих на деревьях.

Миновав Чорсу, мы сворачиваем к клеверному базару. Хлопкоочистительный завод рядом с просторной площадью. Уже слышится шум воды. Бабушка сбрасывает с головы узел, вздыхает с облегчением:

— Ух… пришли, кажется… — и тяжело опускается на землю.

В это время со стороны канала появляется стая гусей.

Все откормленные, белые. Может, их заинтересовали наши узлы, не знаю, но они бегут прямо на нас, вытянув длинные щей. Я отбрыкиваюсь, крепко ухватившись обеими руками за узел на голове. Бабушка помогает мне, машет на гусей широкими рукавами, приговаривая:

— Вай, смерть моя! Вай, смерть моя, что же такое? Да что же это такое? Гони их, сынок, гони!..

Кое-как отделавшись от гусей, запыхавшиеся, мы опускаемся на корточки перед заводом.

— Хей, сынок, подойди-ка сюда! — зовет бабушка показавшегося из ворот рабочего. — Очисти нам вот эту вату. Хорошенько очисти, — просит она и начинает обычные длинные-предлинные благопожелания: — На деток своих порадоваться вам, внуков-правнуков дождаться…

Худой, обросший волосом рабочий, одетый в грязные латаные штаны и такую же грязную латаную рубаху, забирает наши узлы и молча уходит.

Бабушка растерянно смотрит ему вслед.

— Чудно! Ни «да» тебе, ни «нет» не сказал, молчком подхватил узлы и бежать! А вдруг не вернется?

— Вернется, бабушка, не бойтесь! — говорю я беспечно и отправляюсь на берег канала.

Медленно вертится большущее водяное колесо. С него с грозным гулом рушится вода.

Подвигаясь понемногу, я незаметно оказываюсь на заводском дворе. Здесь всюду хлопок. Рабочие в пыли с головы до ног.

Побродив некоторое время, я возвращаюсь к бабушке и опускаюсь рядом на корточки. Вскоре появляется уже знакомый нам рабочий с нашими узлами, он кладет их перед бабушкой, смеется:

— Вот, смотрите, мать. Сами, пожалуй, не поверите. «Ах, вот это вата!»— скажете. Сколько дней пришлось бы вам спину гнуть, сидя на полу, распушивая вату хлыстами, а тут — раз! — и готово!

Бабушка щупает пушистую вату, белую, как снег, и невольно улыбается.

— Две теньги полагается с вас, — говорит рабочий.

Бабушка спохватывается, довольная, она снова и снова желает рабочему всяких благ, развязывает узелок платка и, пересчитав несколько раз, протягивает деньги. Потом, кивнув мне на один из узлов, сама вскидывает на голову какой побольше, говорит:

— Ну, пошли, внучек!

Хотя узлы стали объемистее против прежнего, мой теперь кажется легче филинова пера.

Домой возвращаемся мы через базар. Люди здесь кишмя-кишат, площадь — кипящий котел. На каждом шагу торгуют кислым молоком, каймаком, льняным маслом. Я иду, озираясь. А бабушка то и дело оглядывается, — боится, как бы я не отстал, не упал с узлом. Бранит меня:

— Перестань озираться! Под ноги гляди!

Тут внимание мое привлекает известный дивана-юродивый. Он, как всегда, верхом на ишаке, худой, тощий, на подбородке ни одного волоска, на голове грязная засаленная чалма, одежда рваная, вся в заплатах. На руке у него ворон.

Я пытаюсь остановить бабушку:.

— Бабушка, смотрите, дервиш с вороном!

— Полоумный какой-то, провалиться ему! А ворон к чему? Ни к чему совсем. Идем. Идем же, сказано тебе! — кричит бабушка.

— Нет, подождите немного. Может, дервиш заставит ворона показать что-нибудь интересное?

Несколько уличных парней пристают к юродивому:

— Ну-ка, заставь его отколоть какую-нибудь штуку!

Юродивый слегка подталкивает ворона пальцем:

— А ну, спой, спой разок! — Потом оборачивается к мальчишкам и парням, окружившим его: — Знайте, други, ворон — священная тварь. На нем благословение нашего пророка, и живет он тысячу лет!.. — Ворон нехотя каркает, протяжно, с каким-то глухим скрипом. Дивана подхватывает. — Смотрите, смотрите! Заговорил бедняга, он напоминает вам о деньгах…

Караульщик, стоявший в стороне, внезапно выплескивает на голову юродивого ведро воды. Тот разражается проклятьями:

— Чтоб тебе ослепнуть! Бойся проклятья ворона, глупый человек! — и понукая ишака, скрывается в соседнем торговом ряду.

Мне жалко юродивого, а еще жальче ворона. Я ругаю про себя караульщика: «Чтоб тебя, испортил все дело! И человека обидел ни за что…».