— Господин! Он покаялся, больше не станет убегать. Он крепко пообещал нам…
Учитель медленно опускает плеть и прячет ее под овчинную подстилку.
— Садись! Садись же! — кричит он сердито.
Али, то бледнея, то краснея, мешком опускается на свое место и раскрывает книгу.
Почти каждый день, возвращаясь из школы, я наведываюсь в мастерскую к деду.
Однажды дед послал меня к своему приятелю принести правило и сапожного клею. Я бегу кривыми узенькими улочками. Захожу на чисто подметенный двор. Здесь пышно цветут базилик, разных сортов петушиные гребешки, мальва.
Мастер работал вместе со своими учениками и подмастерьями. Узнав, зачем я пришел, он пошутил:.
— Правила у меня нет, малыш, украли джины. — И выдержав паузу, прибавил: —А вот лягушек предостаточно…
Я выхожу из себя. В нашем квартале любят давать каждому прозвища, но когда моего деда называют лягушкой, я злюсь.
Заскучавшие за работой подмастерья и ученики тоже начинают разыгрывать меня. Один, уже пожилой подмастерье, косой, картавый, заросший бородой, размяв щепоть табаку, раскуривает чилим. Предлагает, обращаясь ко мне:
— Отведай, братец. Такое удовольствие получишь!
Я отказываюсь, но он сует мне в рот чубук, а сам, приложившись губами, сильно дует в отверстие кубышки. Рот мой наполняется горькой ядовитой водой, я кашляю чуть ли не до рвоты. Мастер и все его подручные хохочут.
Получив правило и клей, я тотчас выбегаю из мастерской. А очутившись во дворе, оборачиваюсь, выкрикиваю:
— Откормленный баран! Откормленный баран! — и улепетываю со всех ног.
Мастер нарочно кричит подмастерьям и ученикам:
— Держи! Держи этого лягушонка! — и хохочет мне вслед.
В мастерскую к деду каждый день приходил кто-нибудь из жителей квартала провести время, от скуки поболтать о том, о сем. Был у него один знакомый, слушатель медресе, одинокий старый холостяк лет за пятьдесят, всегда чисто одетый, видный такой из себя, с умными, немного грустными глазами, с коротко подстриженной аккуратной бородкой. Он тоже иногда заходил и подолгу беседовал с дедом.
— Почтенный, расскажите нам что-нибудь из прошлого, — как-то попросил его дед.
Тот долго рассказывает о событиях в Кашгаре, в Китае. Я, затаив дыхание, слушаю его.
— Почтенный! Говорят, Худояр-хан стал пленником русского царя. А потом по слухам оставил своих жен в Туркестане и сам будто бы отправился в Мекку. Расскажите, как оно было. Правда, отправился он в Мекку или же до сих пор находится в плену? — спрашивает дед.
Старик степенно, не торопясь, начинает речь издалека. Подробно рассказывает о падишахах, их женах, о беках, о разных событиях времен Тимура, об известных полководцах. Потом переходит к Худояр-хану.
— Худояр был ханом, слепым в своей жестокости, погрязшим в разгуле и разврате. И вот, он сгинул, — говорит старик.
— Все они на один покрой. Русские пришли — избавились от них. Только и царь тоже не отстает от них в тиранстве, — говорит дед.
— Да, все они на один покрой, — соглашается старик. И помолчав, вздыхает. — Справедливого владыку-падишаха надо бы.
Я молча слушаю, прикорнув позади деда. А когда старик уходит, спрашиваю:
— Дедушка, он еще придет, этот ваш знакомый?
— Придет. На будущей неделе в четверг придет, сынок. Он долго жил в Кашгаре, а сам ташкентский. Редкостный человек, очень большой грамотей. Историю знает, как свои пять пальцев! — хвалит знакомого дед.
Поднимая за собой легкое облачко пыли, я катаю обруч у калитки дедова двора. Внезапно появляется конный миршаб, очень свирепый и жестокий человек, с длинными усами, с коротко подстриженной бородой, в папахе и с саблей на боку. Он сосед деда. Все жители квартала очень боятся его, заискивают перед ним.
Резко остановив около меня лошадь, миршаб орет:
— Ты что тут пыль поднимаешь, мерзавец?! Лошадь мне испугал.
Задрожав от страха, я спешу поздороваться:
— Ассалам алейкум! — Бормочу растерянно: —Я так… играл тут… господин…
Миршаб громко стучит рукояткой плети в калитку деда!
— Суфи! А ну, идите сюда!
Перепуганный дед, спотыкаясь, выбегает со двора. Униженно кланяется, сложив руки на груди.
— Ассалам!.. — Спрашивает, поглядывая то на меня, то на миршаба: —Что случилось, господин мой?
— Чей это мальчишка? — грубо спрашивает его миршаб, показывая на меня рукояткой плети.
— Господин, это мой внучок, вы же знаете. Он большой озорник, но… парнишка неплохой, — невольно улыбается дед.
Миршаб, конечно, хорошо знал меня, просто хотел покуражиться, чтобы показать свою власть. Сердито взглянув на меня, он напустился на деда:
— А почему он пылит на улице, а? Лошадь испугалась, чуть не разнесла… — Он строго смотрит на деда, бросает в рот целую горсть насвая. — Ну, ладно, на этот раз прощаю. Наказал бы как следует, да ради вас пожалею дурня. Раз он ваш, вы и проберите его хорошенько. Мы живем в царствование владыки мира белого царя! А где же порядок?
Дед с напускной строгостью грозит мне пальцем, потом заискивающе говорит миршабу:.
— Ребенок он, ребенок же… Мал еще, простите его, братец!
Меня зло берет, но что я могу поделать? Стою, молчу. Миршаб, не отвечая деду и все еще хмурясь, слезает с лошади у своей калитки и входит во двор.
Когда миршаб скрывается с глаз, дед-бедняга берег меня за руку:
— Идем!
Мы входим в мастерскую. Подмастерья, ученики, оба дяди интересуются:
— Что такое? Что случилось?
Дед объясняет им.
— Эх, ножом бы на куски исполосовать этого миршаба! — говорит один из учеников.
— Тиранов великое множество, други мои, прибегайте к аллаху, только это нам и под силу, — говорит пожилой подмастерье.
Дед наставляет меня:
— Этот проклятый миршаб — тиран и притеснитель, да что мы можем… — говорит он, усаживаясь на свое место. — Когда бы ни повстречался с ним, приветствуй его саламом. Обязательно. Непременно! Беги от тирана, держись от него подальше…
Но я зло молчу и вскоре отправляюсь домой.
Бабушка, нацепив очки, латает что-то на террасе. Здесь же расположились с шитьем мать с сестренкой.
Время далеко за полдень. Жара адская. На террасе роем гудят мухи. Бабушка поминутно отмахивается от них, тихонько напевает про себя какую-то песню.
В калитку входит дядя Муслим:
— Ассалам алейкум!..
— А, заходи, заходи! — говорит ему бабушка. Она бережно кладет на полку очки, убирает работу.
Мать с сестренкой разом встают, приветствуют гостя. Потом мать уходит во двор, ставит самовар.
— Как здравствуете? — справляется у бабушки дядя Муслим, усаживаясь на узкую, стеганую на вате подстилку.
— Слава аллаху! — говорит бабушка и после краткой благодарственной молитвы справляется о домашних дяди: — Хайриниса-бану жива-здорова ли? Как невестка? Наверное, уже скоро родить ей?
Дядя Муслим высок ростом, у него густая окладистая борода, кустистые брови, На нем длинная просторная рубаха, поношенный халат, обычная замусоленная тюбетейка. На грязных пыльных ногах огромные кауши из грубой кожи, одни зимой и летом.
Дом дяди Муслима тоже в квартале Гавкуш. Место это осталось ему от моего прадеда, отца бабушки. Двор у него большой, но дом и постройки низенькие, невзрачные. Во дворе на берегу арыка каждое лето цветут два куста чайных роз, ночные красавицы, петушки, шаровидный базилик.
Я часто бываю у дяди. На внешней половине двора у них растет старая тенистая яблоня. Каждый год она родит уйму кисло-сладких яблок, правда, червивых. В такую пору я часто там бываю и возвращаюсь с полным подолом яблок.
Дядя Муслим берет свисающую из-под тюбетейки уже увядшую веточку базилика и протягивает ее Каромат:
— На, понюхай, свет мой. Это базилик, райская травка…
Сестренка с легкой улыбкой принимает подарок.
— Как ваши дела? Когда вернулись из Заркента? — спрашивает бабушка.
— Изворачиваемся кое-как, скитаемся в заботах о пропитании. Вот в город прибыл, два дня назад, — поглаживая бороду, степенно отвечает дядя.
Дядя Муслим ведет мелочную торговлю в Заркенте. Говорят, в лавке у него можно найти все, начиная от ниток-иголок и кончая ночными горшками и Камышевыми трубочками под зыбки младенцев. Есть у него старая скрипучая арба и костлявая запаршивевшая лошаденка, которая никогда не видит зерна и постоянно довольствуется сеном да палыми листьями. Дядя до смерти прижимист и скуп. Эта особенность его характера известна всем и служит предметом постоянных насмешек.
Бабушка, поговорив о том, о сем, начинает жаловаться:
— Вот уже семь месяцев от Таша никаких вестей. Рис кончается, маш кончается, в хумах дно уже завиднелось. Чуточку пшеницы осталось, вот и все наши запасы. Невестка с внучкой тесьму ткут на продажу, тем и кипятим котелок. Таш лишь изредка пришлет три — четыре рубля, и опять ни знака от него, ни признака. Забот-печалей много у меня, Муслимджан.
— Не огорчайтесь, потерпите. У Таша малость долгу есть, вот разделается он, тогда и заживете спокойно. Он щедрый человек… — говорит дядя, покачивая головой.
— Да пошлет ему аллах удачи и преуспевания в делах его! Пусть после меня долго живет он, детей своих растит, — со слезами говорит бабушка.
Они долго беседуют о всякой всячине. Дядя, заговорив о жене, тетушке Хайринисо, болезненной женщине, уже не поднимающейся с постели, жалуется:
— Все ей нездоровится. Измаялся я уже из-за ее болезни. И сама она в лучинку высохла. То требует муллу злых духов изгонять, то ворожею зовет. Канители столько, — говорит он и машет рукой: — Э-э…
Бабушка вздыхает.
— Жена твоя хорошая женщина. Извелась она от заботы, детишек ради старалась. Ты с ней по-доброму, по-хорошему. Хворь у нее тяжкая, пощедрей будь, Муслим-джан, не скупись…
Мать приносит кипящий самовар.
Бабушка достает хлеб, сахар, изюм. Беседуя, они долго пьют чай.