Детство (Повесть) — страница 32 из 44

Элликбаши орет на женщин, но те и не думают уступать:

— Не дадим своих сыновей!

— Сам иди, сгореть твоей могиле!

— Беднякам хватит мучений, какие они испытывают здесь! На тыловые работы пусть идут сынки богачей!

— Да-да! Пусть богачи идут!

Элликбаши кричит, багровея от гнева:

— Прочь отсюда, бесстыжие! Отправляйтесь и сидите по домам!

Такие споры и смута идут в каждом квартале каждой из четырех частей Ташкента. Весь город охвачен пламенем народного гнева. Всколыхнулись и все города Средней Азии, все кишлаки. Об этом мне приходится слышать от взрослых.

Народ складывает об элликбаши едкие частушки.

Твой дом богат, Саидахмад,

Ты носишь шелковый халат.

Но ты продать джигитов рад —

Будь проклят же, Саидахмад!

Всех бедняков переписал,

Взвалив на лошадь грузный зад,

— Джигитов мы дадим! — сказал

Элликбаши Саидахмад.

Привет, подлейшему, привет,

Здоровы ль вы, элликбаши?!

Рабочих тылу дала вы,

И подпись тут-«элликбаши»!

За деньги трижды продал нас

Блудницы муж, элликбаши!

Ташкент содрогается, словно огнедышащая гора, в кратере которой уже клокочет лава, и гнев внезапно прорывается.

Рано утром я пошел к Балянд-мечети купить клевера. На перекрестке необычный шум, суматоха. Из Шейханта-ура, Себзара, Кукчи, направляясь в сторону Алмазара, текут возбужденные толпы народа. Вместе с мужчинами, проклиная белого царя, с плачем, с воплями идут женщины.

Кое-как выпросив у лавочника, торопливо закрывавшего свою лавку, четыре снопа клевера, я вскидываю их на спину и бегу домой. Швыряю клевер в ясли и тут же стремглав бросаюсь к калитке. Мать, стиравшая во дворе, кричит мне вслед:

— Куда ты, шальной! Из-под коня убрал бы!

Даже не обернувшись на оклик, я выбегаю на улицу.

То вприпрыжку, то быстрым шагом вместе с народом я добираюсь до полицейского участка на Алмазаре. Здесь уже много народу. Толпа бурлит. Цепляясь за окрашенную в зеленое ограду, окружавшую двор и сад участка, люди гневно выкрикивают:

— Проклятые тираны! Не дадим сыновей!

— Сгинуть Николаю, довольно мы терпели от него!

Перемежающиеся с воплями проклятья женщин, брань мужчин грозным валом возмущения вздымаются у ограды полицейского участка.

В окнах, в дверях канцелярии мелькают бледные, искаженные страхом физиономии миршабов.

— Прочь, безумцы! Прочь, проклятые! — кричат миршабы.

На них никто не обращает внимания. Толпа мужчин и женщин с яростным ревом раскачивает ограду. С треском валит ее, врывается на просторный двор участка. В окна летят камни. Напуганные миршабы прячутся и стреляют из укрытия. Толпа подается назад, но уже в следующую минуту, охваченная гневом и яростью, снова рвется вперед. Двор участка кипит, как огромный котел. Женщины в старых рваных паранджах, запыленные с головы до ног, многие с отброшенными сетками чачванов, с открытыми лицами, не отстают от мужчин.

— Отступники! Предатели!

— Смерть белому царю!

— Бей тиранов!

Известный своей жестокостью полицмейстер Мочалов, открыв дверь, выходит наружу, но при виде разъяренной толпы, бледнеет, пятится назад и захлопывает за собой дверь.

Жители старого города хорошо знали Мочалова. Он статен и широк в плечах, у него пышные усы, но выражение багрового лица полицмейстера желчно, сурово, даже свирепо. Когда Мочалов проходил по улицам, все — стар и мал, лавочники, купцы и чайханщики, словом, каждый встречный со страхом и трепетом спешил приветствовать его саламом. Если кто по неведению или просто потому, что не заметил, своевременно не поприветствует его, он сейчас же обрушится на «виновного» с плетью, сопровождая расправу самой непристойной бранью. А на расправы он был непревзойденным мастером, и плеть всегда носил с собой особую, с длинным тонким хвостом. Я сам хорошо знал Мочалова и, когда встречал на улице, замирал на мгновенье и торопливо бормотал «салам!», а в душе отпускал в его адрес крепкое ругательство.

Возмущение толпы нарастало с каждой минутой. На канцелярию участка рушилась туча камней, были выбиты все окна. Вдруг со стороны нового города внезапно появился отряд конных казаков. Обнажив клинки, казаки внезапно врезались в толпу. Загремели выстрелы. Послышались вопли и проклятья женщин, брань и яростные выкрики мужчин. Многие были сбиты с ног, ранены, убиты. У кое-кого из джигитов заблестели в руках ножи, но что они могли сделать? Плотная до этого толпа распалась. Плача то ли от страха, то ли от бессильной ярости, я вместе с народом отступаю из сада полицейского участка.

Дома я подробно рассказываю обо всем виденном бабушке, матери, соседям. Среди жителей квартала только и разговоров, что об этом страшном событии. Все переживают, все в тревоге. Носятся слухи один страшнее другого. Говорили, будто губернатор по телеграфу просил у царя разрешения «потопить в крови сартов, сжечь старый город, превратив его в груду пепла».

Из-за дувала показывается голова тети Рохат.

— Гаффар-ака только что принес с улицы новость. Говорят, Ташкент будут обстреливать из пушек. Пропали мы, что будем делать?

Бабушка лежит на постели, устроенной на террасе, у нее паралич.

— Было бы лучше уехать нам куда-нибудь за город, — говорит она матери, — да на чем переедешь и чем кормиться там станешь. Родственники примут ли, не примут. И я вот слегла. Так что если даже Ташкент гореть будет, сидеть нам дома, куда денешься…

— А, что будет, то будет! — говорит мать. — Неужели власти из-за этой вспышки сожгут такой большой город?!

— Угроза велика, — говорит Сара Длинная, сидящая у изголовья бабушки. — Купцы, пузатые баи на арбах, на извозчиках, бегут в свои загородные усадьбы, а беднякам трудно, ой как трудно! Огню ли будет предан Ташкент, земля ли его поглотит, нам сидеть тут и покорно ждать своей участи.

— Да-да, от того, что суждено, не уйдешь и не убежишь, — говорит старуха соседка.

Они долго горюют, потом соседки одна по одной расходятся по домам.

Вечером я побывал на перекрестке. Народу здесь заметно меньше против обычного, открыты лишь немногие лавки. Но глухой Юсуп спокойно торговал клевером.

Откуда-то подбежал запыхавшийся Тургун.

— Тебя не было, Мусабай, большой переполох получился!

— Эхе! Да я в самый разгар бунта был там. Тебя искал и не нашел.

— Да, я запоздал немного, — Тургун смущенно почесал висок. — А женщины, знаешь, отчаянные оказались. Две были ранены, кровью залиты, я сам видел. Разгромили народ. Многих конями смяли, а сколько под пули попало!..

Я перебиваю друга, спрашиваю озабоченно:

— Говорят, Ташкент огню предадут, правда это, Тургун?

— Э, слухи одни! — по-взрослому машет рукой Тургун. — Баи, правда, бегут из города, это я заметил. А отец мой затаился дома, без перерыва читает молитвы, со слезами шепчет какие-то заклинания, — на бога надеется. — Тургун замялся. — Знаешь, друг, а не махнуть ли нам куда-нибудь в степь или в горы? Пожили бы там спокойно, без канители. Миршабы здесь, понимаешь, хуже прежнего бесятся, гады, никакого терпения нет.

— Что, трусишь? Нет уж, что будет, то будет, — говорю я Тургуну.

В это время мимо, отбивая шаг, проходит отряд солдат с пушками, погруженными на арбы. Люди на перекрестке притихли, помрачнели. Мы тоже, не обмолвившись больше ни словом, отправляемся по домам.

Дома я рассказываю о виденном матери. Мать тяжело вздыхает:

— Да смилуется над нами всевышний, да оградит он нас от всяких бед!

А Гаффар-ака громко кричит со своего двора:

— Не бойтесь, они стращают просто. Зачем властям сжигать такой великий город как Ташкент, он им самим нужен!

Мы немного успокаиваемся. Долго разговариваем, понизив голос. Когда расстелили одеяла и приготовились ложиться спать, явился отец. Мать и я рассказываем ему все, что слышали, что видели. Отец долго сидит молча, потупившись в землю. Потом говорит тихо:

— Весь город в страхе, в смятении. Подождем, потерпим, что будет, то будет…

* * *

Солдаты заняли известную в старом городе обитель дервишей. Утром часов в одиннадцать, в двенадцать мы с опаской идем туда с Тургуном. Видим вышагивающих у входа солдат и незаметно скрываемся.

Точно не помню, кажется, дня через два — через три солдаты вернулись в новый город.

* * *

В нашем квартале, как и всюду в старом городе, горе, скорбь, слезы, плач. Джигиты, назначенные к отправке на тыловые работы, прощаются с семьями, с родными. Я, Тургун, Агзам, Ахмад и еще несколько наших товарищей отправляемся на перекресток к Балянд-мечети. Люди верхом, на арбах, на трамваях, а большинство пешком спешат на вокзал. Мы идем вместе со всеми. По дороге Тургун сумел как-то повиснуть на ступеньках трамвая. Проезжая мимо, он кричит нам:

— Я буду ждать вас у княжеского сада!

Агзам смеется:

— Ну и пройдоха!

— Хлесткую пощечину заполучит от кондуктора, — говорит Ахмад.

Мы долго шагаем по улице. Наконец, усталые, добираемся до княжеского сада. Еще издали видим расхаживающего там Тургуна. Агзам бранит его.

— А что? — огрызается Тургун. — Ну, прокатился я, удовольствие получил. И кондуктор видел, а промолчал.


— Враки! — говорит Ахмад. — Если бы кондуктор видел, он бы с тебя шкуру содрал.

Мы идем дальше, то и дело останавливаемся, через железную ограду заглядываем в княжеский сад. Высокие деревья, тенистые, чисто подметенные аллеи… Красивый, пышный дворец… и не хотел бы, засмотришься. У подъезда — сверкающая лаком карета. Строгие два аргамака, холеные, шерсть отливает, нетерпеливо бьют копытами. На сиденье щегольски разодетый кучер сидит, нос задрал.

Мы тихонько подходит к карете. Часовой у двери громовым голосом кричит:

— Чего вы тут? Прочь отсюда! Если вдруг выйдет князь…

Мы убегаем.

Так вот, останавливаясь из любопытства то там, то здесь, мы в конце концов добираемся до вокзала.