— Ваша правда, мастер, ремесло — это клад. Но самый большой клад — это школа, учение! — блеснув в нашу сторону умными глазами, говорит Абрар.
— Ишь, разошелся! — усмехается мастер и тут же протягивает мне глиняную чашку. — А ну, племянник, беги, принеси воды!
Я охотно выполняю его поручение. Бегу к водоему, здесь же на перекрестке. Зачерпнув полную чашку воды, возвращаюсь в мастерскую.
Вслед за мной в мастерскую входит приятель мастера, трамвайный рабочий, довольно убого одетый мужчина лет тридцати пяти. Едва поздоровавшись, он громко, во весь голос (такая у него была привычка) начинает что-то рассказывать мастеру.
Абрар молча тачает шов. По его лицу, по глазам видно, что он глубоко задумался о чем-то своем.
— Я работаю на Пьян-базаре, — говорит приятель мастера. — Трамвайные пути открываю то в одну, то в другую сторону.
— Ключи от трамвайных путей у тебя, говоришь? — . смеется мастер.
— Да, вы угадали, мастер. Если бы я чуть задумался, прозевал, и трамвай вместо одних путей покатил бы по другим, тут началось бы такое светопреставление — не приведи бог дожить до такого дня! — говорит рабочий. — Потому-то и нужно быть всегда настороже. Занятие мое не плохое, только жалованья маловато, чтоб его. Впрочем, кое-как хватает на пропитание моим цыплятам. Погонщики трамвая и ярлычники-билетеры получают получше. Но все равно из прибыли, какую дает трамвай, девять частей из десяти попадает в мошну хозяев! Поняли, друг? Вот, в чем вся беда!.. — Он на минуту задумывается и ведет речь дальше: — Николая скинули, и для таких, как мы, солнышко взошло вроде. Только поводья все еще в руках у богачей. Впрочем, ладно, пусть их, время теперь как-никак наше, мастер, в конце концов мы все возьмем в свои руки. У рабочих есть организация. Друзья мои и меня каждый день приглашают, вступай, мол, к нам, в профсоюз. А я, несчастный, русского языка не знаю, неграмотный — ни книгу почитать, ни газету — куда мне? — Он кидает под язык целую горсть насвая и задумывается.
Тут вдруг поднимает голову Абрар.
— Нет, братец! — горячо говорит он. — В организацию рабочих вы вступайте, и чем скорее, тем лучше. А читать, выучите азбуку и довольно, — читать не такое уж трудное дело!
— Да неужели?! — удивляется и радуется рабочий. — Тогда, пожалуй, надо подумать, посоветоваться с домашними.
— Веры ислама надо держаться! — говорит мастер. — Досточтимые улемы умеют различить, где белое, где черное, вот с ними и посоветуйся.
— Улемы, улемы! — сердится Абрар. — Нет, дядя, вам лучше всего держаться своих друзей-рабочих!
Беседа продолжается долго. Мастер и рабочий говорят о жизни, о дороговизне, о войне. Я развожу клейстер, смолю дратву и по-своему стараюсь разобраться в том, о чем идет речь.
А на закате солнца бегу домой.
По своему обыкновению я выхожу к Балянд-мечети.
На перекрестке только и разговоров, что о дороговизне, о росте цен на ячмень, пшеницу, жалобы, сетования…
Захожу в мастерскую знакомого парикмахера, общительного и словоохотливого человека.
— Что сидите, заскучали, или дело идет вяло? — спрашиваю, подсаживаясь.
Парикмахер потягивается: «Ху-у-у!», стонет: «Ох, ох, спина!». Потом говорит:
— Жить трудно, дружок. Дома пусто, в ячменном хлебе, и в том нужда. Наши почтенные баи не перестают кутить. Денег у них целые листы, полны кувшины золота.
Вот оно как вертится, колесо судьбы, чудачок! Во всем свете дрянь-дело!
Я молчу, выжидаю, глядя на него. Парикмахер продолжает:
— Эй, послушай меня! Учитель твой отсталый человек, сгореть ему в могиле. Только и учения у него — коран да хафтияк.
— Ваша правда, очень все по-старинному, вы угадали.
— Учись, и все-таки учись, дурачок. По-русски учись, изучай русский язык, большая польза будет. Россия — огромная могучая страна. Рабочие, мастеровые, — он понижает голос до шепота, — рабочие, мастеровые говорят: земля, заводы, фабрики — все это принадлежит народу, понял ты, а? — И еще тише. — Но канители много предстоит, Мусабай. Владельцы земли, хозяева фабрик, заводов, богачи Туркестана выставляют вперед Временное правительство, обманывают народ. От тех, кто читает газеты, слышал я, будто в Петрограде члены правительства, богачи требуют продолжать войну до победы, проклятые! Да, братец, время трудное, беспокойное.
Парикмахер берет сделанный из тыквянки чилим, засыпает в него горсть табаку. Булькая водой в тыквянке, раскуривает от спички. Долго кашляет, выпуская в бороду дым. Грязным платком вытирает выступившие слезы.
— Ну, расскажи что-нибудь, чудак! — говорит парикмахер и неожиданно смеется: — Эх, плова с горохом бы поесть! Пусть без мяса, ничего, был бы сверху острый лучок!.: Хай-хай-хай!..
Лицо парикмахера вдруг снова становится серьезным.
— Завтра-послезавтра наступит зима, а у бедных людей одежонка убогая и ни горсти муки. Что с нами будет, а, братец? Меня зло берет. Улемам до бедняков, неимущих дела нет: только бы вера крепка была да шариат. Только и знают твердят: молитесь-крепитесь, будьте кроткими, покорными, аллах облегчит все ваши затруднения.
Парикмахер с горечью говорит о своем собственном положении, о бедственном положении народа. Я поддакиваю ему время от времени. А когда он переходит к разным житейским мелочам, вдруг спрашиваю:
— Дядя, мне очень нравится костюм со штанами, я всегда завидую, если вижу на ком-нибудь такой костюм.
Парикмахер хохочет:
— Велик аллах! Фасон захотел давить, вай-вай! Вот подрастешь, станешь добытчиком и будешь одеваться, как тебе нравится. Однако одежда все-таки лучше, когда она подлиннее.
— А почему лучше подлиннее? Ведь некрасиво, когда одежда длинная.
— Носить длинную одежду повелось у нас исстари — и прилично, и видно, что мусульманин. — Парикмахер чихает, откашливается. — Раз ты мусульманин — все, знай, куда ступать!
Вот, и пойми его. То бранит улемов, ругает учителя, а тут… «знай, куда ступать».
В мастерскую заходит какой-то усатый, плечистый человек. Парикмахер проворно вскакивает:
— А, приятель, жив-здоров? Ну как, немцы одолевают или русские? А каково положение рабочих? Рассказывай! — . Он усаживает клиента на стул, закрывает ему плечи полотенцем и, смочив голову водой, принимается массировать ее руками, чтобы мягче были волосы.
— Э, друг, — говорит усач, — Николай сковырнулся, и весь мир расцвел. Теперь осталось потерпеть еще немного, и будет покончено со всеми нашими муками-страданиями. Мы ведь только рвы-окопы рыли. Надоело, правда, но, как бы там ни было, вернулись живыми-здоровыми. Вот русские хлебнули горя. А какие они смелые в бою! Пришлось мне и в Петрограде побывать. Вот где рабочие отчаянные и бесстрашные! У них там есть сильная организация.
Парикмахер слушает, продолжая заниматься своим делом.
— Сгинуть ей, войне душу вымотала — говорит он, не отрывая рук от головы клиента. — А смотри, что с ценами делается!
— Верно, верно, перешагнули всякие пределы, — говорит усач. — Но, побывав на фронте, поговорив с рабочими, мы узнали, что к чему. Теперь сами выроем могилу богачам, буржуям и помещикам.
— Хвала тебе, братец, хвала! — восторженно говорит парикмахер. — Значит, все-таки правда когда-нибудь засияет вдруг, как солнце. Только ведь мы держимся веры ислама, общины пророка Мухаммеда, братец мой, Мир-Карим?
Мир-Карим улыбается:
— Вера — это одно, а буржуи — другое, отец!
Парикмахер доволен, смеется и со словами: «Во имя аллаха!» — начинает ловко скользить бритвой по голове Мир-Карима.
Неожиданно я вижу Тургуна: обливаясь потом, он с натугой тащит по улице свою сколоченную наспех тачку, полную мелкого, как пыль, угля. Я подбегаю к нему:
— Что такое, друг?
Тургун останавливается, вытирает рукавом пот со лба:
— Э, заботы всякие, из города иду. Отцов приятель дал вот угля, почти даром, можно сказать. На рассвете ушел и вот только вернулся. Проголодался, как собака, и щепотки соли еще не было во рту.
Я сочувствую бедняге Тургуну. Спрашиваю:
— Что, далеко угольный склад?
— Э, у самого вокзала. До сдоха уморился.
— Ну, хватит, хватит хныкать! Давай мне твою арбу, — говорю я и с трудом качу тяжело нагруженную тачку.
Пятница. Всюду уйма фруктов. Особенно много винограда всяких сортов: караджанджал, бедана, сахиби, дили кафтар, буваки.
У меня глаза разбегаются, но нет монеты. Пешком я отправляюсь в Ак-тепе к дяде. Дорога покрыта горячей хлюпкой пылью. Я шагаю босой. Проворный и крепкий, быстро добираюсь до Ак-тепе. Бабушка Таджи, возвышаясь, словно купол надгробья, собирает на крыше просушенные зерна урюка. Она тотчас спускается по лестнице, обнимает, целует меня.
— Работы много. Дрова рубили, урюк подчищали. Скоро будем готовить патоку из винограда, придешь помочь? — говорит она, улыбаясь.
Глаза мои невольно тянутся к персикам, к винограду. А бабушка Таджи, усадив меня перед собой, надоедливо расспрашивает о здоровье бабушки, матери, о других. Наконец, после долгих назойливых расспросов, берет нож, ведро и скрывается в винограднике.
Как только я остался один, ко мне подошел соседский мальчишка. На руке у него галка.
— Вот галка, — говорит он. — Возьми, хорошая птица.
Я обрадовался, потянулся к галке:
— А ну, дай посмотреть!
— Будешь давать ей понемногу мяса, она хорошо ест, — советует мальчишка.
От радости я обнял его. Потом осторожно накрыл галку большой чашкой.
Вернулась бабушка Таджи. Я здорово наелся винограда с хлебом. А потом решил прогуляться, вышел на дорогу. Здесь всюду хлопковые поля богатых землевладельцев. Как раз было время массового раскрытия хлопчатника. Десятки батраков и поденщиков собирали на полях хлопок.
Дорога, по которой я шел, привела меня к чайхане. Здесь собралось много народу. На деревянном помосте, растопырившись, гордо восседал какой-то бай: кустистые брови, толстый, почти круглый, с двойным подбородком.