у. Ночка, ночка, вот и вышли воры, напевает он под музыку мне на ухо. Внезапно он останавливается, усаживает меня рядом с моей мамой и исчезает навеки. А он симпатичный, говорит она. Вот бы он вернулся. Он дипломат, хвастаюсь я. Работает в посыльной службе. Ох, боже милостивый, смеется мама, ведь это всего лишь служба доставки!
Из национальной церкви мы вышли, так что у меня будет гражданская конфирмация. Я отличаюсь от всех девочек в нашем классе, которых наставляет пастор, но меня это не волнует, так как я больше не стараюсь быть на них похожей. По субботам, когда Виктор Корнелиус играет на радио по случаю субботних танцев, они по очереди ходят друг к другу в гости. Мальчиков тоже приглашают, и многие из моего класса уже с кем-то встречаются. У нас дома радио нет, и мне больше не доставляет радости сидеть в наушниках и слушать потрескивание детекторного приемника, собранного братом в школе. И даже если бы радио у нас было, мои родители вряд ли готовы устраивать субботние танцы в мою честь. Сейчас у меня экзамены, но мне всё равно, какие оценки я получу. Наверное, я всё-таки разочарована, что мне нельзя учиться в гимназии. Разрешили только одной девочке из нашего класса. Ее зовут Ингер Нёргор, и она такая же долговязая, как я. Она занята только учебой и получает «отлично» по всем предметам. Остальные поговаривают, что, продолжая учиться, она останется старой девой. Я никогда по-настоящему не разговаривала с ней, как и с кем-либо другим в школе. Я держала всё в себе, и иногда мне казалось, что я задыхаюсь. Я перестала по вечерам гулять вместе с Рут и Минной по Истедгаде, потому что их разговоры всё чаще сводились к одним непристойным шуткам, которые не всегда можно превратить в нежные ритмичные строки в моей душе, что становится всё более ранимой. С мамой я беседую только о пустяках – о нашем обеде или соседях снизу. Когда Эдвин съехал, отец совсем притих, и для него я всего лишь одна из тех, кому нужно «встать на ноги» – со всеми ужасными событиями, которые он подразумевает под этим выражением. Однажды, навещая брата, я с удивлением слышу от него, что Торвальд хочет со мной познакомиться. Эдвин рассказал ему, что я пишу стихи, и теперь спрашивает, можно ли его другу их прочесть. Ошеломленная, я говорю «нет», на что мой брат отвечает: Торвальд знает редактора в «Социалдемократен», который может напечатать мои стихи, если они окажутся достаточно хороши. Он произносит это, преодолевая сильный приступ кашля, – брат не переносит целлюлозного лака, с которым работает. В конце концов я поддаюсь и обещаю вернуться на следующий вечер со своим альбомом, чтобы показать его Торвальду. Он тоже работает подмастерьем у маляра, ему восемнадцать лет, и он не обручен. О последнем я справилась особо, так как уже начала мечтать о Торвальде как о том самом молодом человеке, который поймет всё почти без слов.
На следующий вечер с альбомом в ранце я иду на Багерстреде. На людей, что попадаются мне по дороге, я смотрю уверенно: скоро я стану известной, и они будут гордиться, что встретили меня на пути к звездам. Я очень боюсь, что Торвальд высмеет мои стихи, как когда-то давно Эдвин. Я представляю его себе похожим на моего брата, только с жидкими черными усами. Когда я вхожу в комнату, Торвальд сидит рядом с Эдвином на кровати. Он встает и протягивает мне руку. Он невысокий и плотный. Волосы у него светлые и жесткие, а лицо усыпано прыщами разной степени зрелости. Он явно скромен и всё время проводит рукой по волосам так, чтобы они встопорщились. Я в ужасе смотрю на него: мне кажется, что показать ему свои стихи я не смогу. Это моя сестра, говорит Эдвин совершенно неуместно. Она чертовски хорошенькая, подхватывает Торвальд и проводит пальцами по волосам. Я нахожу это очень милым и, улыбаясь ему, сажусь на единственный в комнате стул. Не стоит обманываться внешностью, думаю я. Возможно, он и в самом деле считает меня красивой. В любом случае он первый человек, сказавший мне что-либо подобное. Я достаю альбом из сумки и немного держу его в руках. Я так боюсь, что этот влиятельный человек посчитает мои стихи никудышными. Я и сама не знаю, хороши ли они. Отдай ему, нетерпеливо произносит брат, и я неуверенно протягиваю альбом. Пока Торвальд перелистывает страницы и читает, серьезно насупившись, я попадаю в совершенно новый пласт бытия. Я одновременно возбуждена, тронута и напугана, и кажется, что альбом – это трепещущая, живая часть меня самой, которую можно уничтожить одним-единственным безжалостным ранящим словом. Торвальд читает в тишине, и на его лице нет и следа улыбки. Наконец он захлопывает альбом, с восхищением поднимает на меня светло-голубые глаза и решительно произносит: они дьявольски хороши! Манерой говорить он напоминает Рут. Ей так же с трудом удается сложить слова в предложение, не приправив его ругательством, почти всегда одним и тем же. Но судить о людях по речи не стоит, и в этот момент Торвальд мне кажется одновременно умным и красивым. Вы и правда так думаете? – радостно спрашиваю я. Еще как думаю, подтверждает он. Ты легко сможешь их продать. Его отец работает в типографии, объясняет Эдвин, и знаком со всеми редакторами. Да, гордо говорит Торвальд, я об этом, ей-богу, позабочусь. Дай мне альбом с собой, покажу его своему старику. Нет, быстро отвечаю я и хватаюсь за стихи. Я сама хочу пойти туда и показать их редактору. Просто скажите, где он живет. Да, никаких проблем, легко соглашается Торвальд, я объясню Эдвину, а он – тебе. Я убираю альбом в мою сумку и тороплюсь домой. Мне хочется побыть наедине с собой и помечтать о своем счастье. Сейчас для меня не важны конфирмация, взросление и выход в чужие люди, не важно совершенно ничто, кроме будоражащей перспективы напечатать в газете хоть одно стихотворение.
Торвальд и Эдвин держат слово, и несколько дней спустя у меня в руках клочок бумаги, на котором написано: «редактор Брохманн, “Емметс Сендаг”, “Социалдемократен”, Нерре Фаримагсгаде, 49. Вторник, в два часа дня». Я наряжаюсь в выходную одежду, натираю щеки маминой розовой папиросной салфеткой и, солгав ей, что обещала посидеть с Ольгиным ребенком, направляюсь на Нерре Фаримагсгаде. В огромном здании я нахожу дверь с табличкой, на которой значится имя редактора, и осторожно стучу. Войдите, доносится оттуда. Я вхожу в кабинет, где за большим письменным столом, заваленным бумагами, сидит пожилой человек с седой бородой. Присаживайся, говорит он доброжелательно, и указывает рукой на стул. Я сажусь, охваченная неистовым смущением. Ну что, спрашивает он и снимает очки, что тебе нужно? Так как я не могу выдавить из себя ни одного слова, мне в голову не приходит ничего другого, как протянуть ему довольно потертый маленький альбом. Что это? Он листает его и вполголоса зачитывает несколько стихотворений. Взглянув на меня поверх очков, он с изумлением произносит: довольно чувственные, не правда ли? Я краснею и выпаливаю: не все. Он продолжает читать и говорит: нет, не все, но именно чувственные, черт возьми, удались больше. Сколько тебе лет? Четырнадцать, отвечаю я. Н-да. Он с сомнением поглаживает бороду. Я редактирую только детскую полосу, и мы не можем их принять. Возвращайся через пару лет. Он захлопывает мой альбом и с улыбкой протягивает мне. Прощай, дружок, говорит он. Я неловко выбираюсь из кабинета вместе со своими раздавленными надеждами. Медленно, разбитая, плетусь я домой через городскую весну, чужую весну, чужие радостные превращения, чужое счастье. Мне никогда не стать известной, стихи мои никчемны. Я выйду замуж за «стабильного мастера», который не будет пить, и у него будет «постоянная работа с обязательной пенсией». После этого смертельного разочарования до новой записи в альбоме проходит много времени. Даже если мои стихи никому не интересны, я должна их писать, ведь они приглушают страдания и тоску в моем сердце.
18
Во время подготовки к моей конфирмации возникает важный вопрос: звать ли Бездонную Бочку. Он никогда у нас не бывал, но теперь неожиданно покончил со спиртным. Весь день он сидит на месте и пьет столько же сладкой газированной воды, сколько до этого – пива. Мои родители считают, что для тети Розалии это большая радость. Но она совсем не выглядит счастливой, потому что у ее мужа от плохой печени очень желтое лицо и долго он не протянет. В моей семье уверены, что для нее так будет лучше. Теперь мне разрешают ходить к ним в гости, ведь я больше не рискую увидеть или услышать там неподобающие вещи. Но дядя Карл совсем не изменился. Он по-прежнему угрюмо и неразборчиво бормочет в стол о гнилом обществе и о бесполезных министрах и время от времени отдает тете Розалии короткие, почти телеграфные указания, а она повинуется его малейшему жесту, как всегда и делала. Бутылки из-под газированной воды выстроены перед ним в ряд, и уму непостижимо, как один человек способен вместить столько жидкости. Родители меня удивляют. Спускаясь в подвал за углем, обычно спотыкаешься о пьянчугу, который отсыпается после попойки, завернувшись в излохмаченную шинель, а на улице пьяные настолько привычны, что никто не удостаивает их взгляда. У ворот почти каждый вечер стоит толпа мужчин с пивом и шнапсом, и только совсем маленькие дети боятся их. Всё детство нам запрещали встречаться с дядей Карлом, хотя это несказанно порадовало бы тетю Розалию. После долгих обсуждений между родителями и тетей Агнете решено позвать его на мою конфирмацию. Соберется вся семья, кроме четырех моих кузин, которым просто не хватит места в гостиной. Событие это приводит маму в приподнятое настроение, и она считает меня неблагодарной и странной, поскольку я не скрываю мыслей, что все эти приготовления совсем ко мне не относятся.
Экзамены позади, в школе выпускной. Все ликуют, потому что покидают «красную тюрьму», и я стараюсь больше всех. Меня очень тревожит, что я не испытываю никаких подлинных чувств и что мне всегда приходится притворяться, имитируя реакции других людей. Только вещи, о которых я узнаю опосредованно, могут пробудить во мне эмоции. Я способна заплакать, увидев в газете фотографию несчастной семьи, вышвырнутой из дома, но на улице такая повседневная сцена меня совсем не трогает. Стихотворения и поэтическая проза захватывают меня, как и прежде, но то, что в них описывается, оставляет меня совершенно равнодушной. Я почти не думаю о действительности. Когда я прощалась с фрекен Маттиасен, она поинтересовалась, нашла ли я работу. Я ответила утвердительно и принялась с фальшивой веселостью небрежно рассказывать о моем поступлении в школу домашнего хозяйства через год, а до этого времени я буду работать в доме у одной женщины и присматривать за ее ребенком. Все остальные отправлялись в конторы или в магазины, и я стыдилась своей участи горничной. Фрекен Маттиасен пристально посмотрела на меня своим умным и дружелюбным взглядом. Да-да, вздохнула она, очень жаль, что ты не пойдешь в гимназию. После конфирмации мне сразу же придется приступить к работе. Устраиваться на место я отправилась вместе с мамой. Фру была разведена и обращалась с нами с холодной снисходительностью. Непохоже, чтобы ее интересовало, что я пишу стихи и мое возвращение к Брохманну, редактору «Социалдемократен», – вопрос всего нескольких лет. Квартира не отличалась изысканной обстановкой, хотя там, конечно же, были и ковры, и рояль. Днем хозяйка работает, и за это время надо убраться, приготовить еду и