(1648–1717)
Дочь королевского прокурора Клода Бувье сеньора де ла Мотт-Вергонвиль и Жанны Ле Метр де Мезонфор родилась в 1648 г. в Монтаржи. Детство провела в различных монастырях, а в 1664 г., в 15 лет, ее выдали замуж за 38-летнего богача Жака Гюйона. Жанна Мария впервые увидела своего жениха за два дня до свадьбы. От их союза, который не был счастливым, родилось пятеро детей. Двое из них умерли от оспы. Мадам Гюйон увлекалась чтением романов и мистической литературы. В 1671 г. она встретилась с монахом ордена Варнавитов отцом Лакомбом и стала пылкой сторонницей проповедуемого им учения испанца Мигеля Молины, называемого «молинизм», или «квиетизм» (от латинского quiеtus – спокойный, безмятежный). Основная особенность этого направления – учение об абсолютном покое души, т. е. о подавлении в ней всяких мыслей, чувств и желаний, так как только в состоянии полной пассивности душа бывает открыта для таинственного воздействия Бога и соединения с ним. Созерцание не зависит от молитвы, так как всякое усилие ума уводит от идеи о том, что душа принадлежит Создателю. После смерти мужа в 1676 г. мадам Гюйон сама становится проповедницей квиетизма. С 1681 по 1685 г. она путешествовала по Савойе, Пьемонту и юго-востоку Франции, проповедуя свои мистические идеи «чистой любви». Мадам Гюйон написала ряд религиозных сочинений, а в 1688 г. принялась за воспоминания. Религиозную деятельность она продолжила и в Париже, за что была арестована и посажена в Бастилию, где уже два года находился и отец Лакомб. Но благодаря своей подруге, герцогине де Бетюн, которая была близка с мадам де Ментенон, супругой Людовика XIV, в следующем году мадам Гюйон вышла на свободу. В Париже она познакомилась с другим сторонником квиетизма, воспитателем дофина Франсуа Фенелоном. Они вместе организовали при дворе детскую группу своих учеников. Покровителем группы выбрали святого Михаила, и детей стали называть «мишленами». В группе были свои правила и своя иерархия. Но квиетизм способствовал небрежению к общим обязанностям и правилам послушания. Это не понравилось мадам Ментенон, и Жанна де Гюйон покинула столицу, продолжая активную переписку с Фенелоном. В 1694 г. комиссия во главе с епископом Боссюэ осудила ее учение и запретила мадам Гюйон менять место жительства и проповедовать. Она ослушалась этого решения и была вторично отправлена в Бастилию, где просидела до 1703 г. После освобождения она обосновалась в имении своего сына в Блуа, где до самой смерти вела тихую, уединенную жизнь. Мадам Гюйон скончалась в 1717 г. в возрасте 69 лет. Она оставила много произведений. Ее собрание сочинений насчитывает 48 томов, среди них такие работы, как «Ежедневные христианские размышления», «Легчайший способ молиться», «Толкование на несколько книг Ветхого и Нового Завета», «Беседы» и т. п. [452]
Жизнь мадам Гюйон, описанная ею самой
Хотя вы желаете, чтобы я описала вам жизнь столь же бедственную и столь же необычную, как моя, и чтобы упущения, которые я сделала в начале, показались вам чересчур важными, чтобы оставить это в таком виде; я всем сердцем желаю, дабы повиноваться вам, сделать то, что вы пожелаете от меня, хотя работа кажется мне немного трудной в том состоянии, в котором я нахожусь, которое не позволяет мне много размышлять. Я бы очень хотела суметь заставить вас понять доброту Бога по отношению ко мне и чрезмерность моей неблагодарности, но это невозможно сделать в равной мере из-за того, что вы не хотите, чтобы я подробно описывала свои грехи, и потому, что я забыла многие вещи.
Я родилась, по словам некоторых, в канун Пасхи, 13 апреля (хотя мое крещение состоялось только 24 мая) 1648 г., у отца и матери, которые выказывали большую набожность, особенно мой отец. Он унаследовал ее от своих предков: поскольку, начиная с очень давних времен, в его семье можно насчитать практически столько же святых, сколько членов в ней было. Итак, я родилась раньше времени, ибо моя мать испытала однажды такой ужасный страх, что произвела меня на свет на восьмом месяце, когда, как говорят, выжить практически невозможно. Я была настолько безжизненна, что думали, что я испущу дух и умру без крещения. Меня отнесли к кормилице: мне и там не стало лучше, и моему отцу пошли сказать, что я умерла. Это его очень удручило. Спустя некоторое время пришли уведомить, что у меня появились некоторые проявления жизни. Мой отец тут же позвал священника, и меня отнесли к нему, но не успел он подняться в комнату, где я находилась, как ему сказали, что те признаки жизни, которые я подавала, были последним издыханием и что я абсолютно мертва. Во мне и вправду нельзя было заметить никаких свидетельств жизни. Священник возвратился к себе, мой отец тоже, пребывая в величайшей скорби. Это длилось так долго, что, если я расскажу, в это трудно будет поверить.
О мой Бог! мне кажется, что Вы допустили столь странное поведение по отношению ко мне, только чтобы заставить меня лучше понять величие Вашей доброты ко мне и поскольку Вы хотели, чтобы я чувствовала себя обязанной за свое спасение не ловкости какого-нибудь создания, а одному Вам. Если бы я умерла тогда, я, возможно, никогда не смогла бы ни узнать, ни полюбить Вас; и это сердце, созданное для Вас одного, было бы отделено от Вас без возможности когда-либо объединиться с Вами. О Боже, который есть высшее счастье, если я достойна являть собой Вашу ненависть, и если я была сосудом, приготовленным на погибель, мне остается только то утешение, что я знала Вас, любила Вас, искала Вас и следовала Вам, и что я приняла добровольно из одной любви к Вашей справедливости вечное повеление, которое она дала против меня. Я любила эту ненависть, даже когда она была более сурова по отношению ко мне, чем к кому-нибудь другому. О Любовь! я люблю Вашу справедливость и Вашу сущую славу так, что, не считаясь с собой и со своим собственным интересом, я ополчаюсь вместе с ней против себя самой: я буду карать то, что она покарает. Но если бы я была тогда мертва, я вообще не смогла бы любить, я бы, возможно, ее ненавидела, вместо того, чтобы любить. И хотя у меня было бы то преимущество, что я никогда не грешила бы перед Вами, удовольствие жертвовать собой ради Вас по любви и счастье любить Вас берут верх в моем сердце над болью от Ваших обид.
Эта альтернатива между жизнью и смертью в начале моей жизни была роковым предзнаменованием того, что должно случиться однажды, то ли смерть в грехах, то ли жизнь в милости. Жизнь и смерть вели битву: смерть надеялась сломить и одолеть жизнь, но жизнь победно выжила. О, если бы можно было полагаться на это, если бы я могла верить, что жизнь всегда будет побеждать смерть! Это без сомнения было бы так, если бы лишь Вы один жили во мне, о мой Боже, который только и является сейчас моей жизнью и единственной моей любовью.
Наконец наступил момент, когда мне была дарована благодать крещения. Я на короткое время перестала быть Вашим врагом, о мой Бог, но увы! я вскоре потеряла столь великую милость; и мой бедный разум, который казался более развитым, чем у многих других, оказался пагубным; впоследствии он мне служил только для того, чтобы все больше утрачивать Вашу милость.
Как только я была крещена, меня осмотрели на предмет этих продолжительных обмороков. Оказалось, что у меня внизу спины вздутие громадной опухоли. Мне сделали там надрезы; и рана была такая большая, что хирург мог просунуть туда всю руку. Болезнь столь необычная в таком нежном возрасте должна была бы отнять у меня жизнь; но, о мой Боже, поскольку Вы хотели сделать меня объектом Вашего самого великого милосердия, то не дали этому случиться. Эта опухоль, которая источала отвратительный гной, была, как мне кажется, тем способом, которым Вы, о Любовь моя! должны были заставить выйти наружу всю испорченность, которая была во мне, и выдавить всю злобность. Едва эта странная болезнь прошла, у меня началась, как мне сказали, гангрена на одном бедре, а затем и на другом: моя жизнь была не чем иным, как чередой болезней.
Когда мне было два с половиной года, меня отправили к урсулинкам[453], где я пробыла некоторое время. Затем меня оттуда забрали. Моя мать, которая не очень любила дочек, немного пренебрегала мной и часто поручала заботам женщин, которые также мной не занимались. Вы, однако, защитили меня, о мой Бог, ибо со мной беспрестанно случались происшествия, где моя исключительная резвость была причиной падений, которые не имели никаких последствий. Я даже несколько раз падала через подвальное окно в очень глубокий подвал, наполненный дровами. Со мной произошло еще несколько случаев, о которых я не буду говорить, ибо это слишком длинно.
Мне было четыре года, когда герцогиня де Монбазон[454] приехала к бенедиктинкам[455]. Поскольку она была очень дружна с моим отцом, он попросил ее поместить меня в этот дом, пока она там будет, так как я ее очень развлеку. Я была всегда подле нее, ибо ей очень нравилась внешность, которой меня наделил Господь. Я постоянно была больна и очень опасно. Я не помню, чтобы я совершала в этом доме какие-нибудь значительные проступки. Я видела там только хорошие примеры; и так как моя натура была склонна к добру, я следовала им, тогда как не находила никого, кто бы отвратил меня от них. Я любила слушать разговоры о Боге, бывать в церкви и одеваться, как монашка. Однажды утром мне представилось, что страх перед адом, который мне внушали, был лишь средством запугивания, ибо я была слишком бойкая и у меня были маленькие хитрости, которые называли характером. А ночью мне приснился ад, и картина была столь ужасна, что я так никогда и не забыла ее, хотя была тогда совсем ребенком. Он привиделся мне как место ужасающего мрака, где томятся души. Мне показали мое место, что заставило меня горько заплакать и сказать Нашему Господу: «О мой Боже! Будьте так милосердны ко мне, даруйте мне еще несколько дней жизни, и я не согрешу больше перед Вами! Согласитесь, о мой Господь, и Вы дадите мне силы служить Вам, которые превосходят те, что свойственны моему возрасту». Я хотела пойти на исповедь, не сказав никому ни слова, но так как я была слишком мала, наставница воспитанниц отвела меня на исповедь и осталась со мной. Слушали только меня. Наставница с удивлением услышала, что я сначала стала винить себя за мысли против веры; и исповедник принялся смеяться, спросив меня, что это значит. Я рассказала им, что до сих пор сомневалась в существовании ада, что мне представлялось, будто моя наставница рассказала мне об этом, чтобы я была послушной, но что больше я в нем не сомневаюсь. После своей исповеди я почувствовала какое-то невыразимое рвение и один раз даже ощутила в себе желание претерпеть мученичество. Здешние славные девушки, чтобы подшутить и посмотреть, насколько далеко идет мое новоявленное рвение, сказали, чтобы я готовилась к нему. Я Вам молилась, о мой Бог, со страстью и нежностью и надеялась, что эта страсть, будучи моей новой отрадой, была свидетельством Вашей любви. Это придало мне смелости и заставило постоянно просить, чтобы мне было даровано мученичество, ибо через него я бы увидела Вас, о мой Боже! Но не было ли в этом какого-нибудь лицемерия и не была ли я полностью уверена, что мне не позволят умереть и что у меня были заслуги для смерти без страданий? Надо думать, что в этом было нечто такого рода, так как эти милые девушки вскоре поставили меня на колени на широкое полотнище, и, увидев лежащий за мной большой кухонный нож, который они взяли, чтобы проверить, насколько далеко заходит мой пыл, я закричала: «Мне не позволено умирать без разрешения отца». Они ответили, что в таком случае я не стану мученицей, что я сказала это, лишь бы только меня освободили, и это было правдой. Однако я продолжала оставаться очень удрученной, и меня не могли утешить. Что-то меня укоряло, что я не хочу попасть на небо, хотя это зависит лишь от меня.
Меня очень любили в этом доме. Но Вы, о мой Господи! который не хотел от меня ни минуты без толики веры, соответствующей моему возрасту, Вы позволили, чтобы, как только я заболела, старшие девушки, которые были в этом доме, особенно одна из них, из-за ревности строили мне различные козни. Они обвинили меня однажды в проступке, который я не совершала, меня очень сурово наказали; это вызвало у меня неприязнь к этому дому, откуда меня забрали из-за длительных и частых болезней.
Как только я вернулась к отцу, моя мать, как и раньше, оставила меня на попечение слуг, поскольку там была девушка, которой она доверяла. Я не могу удержаться указать здесь на ошибку, которую совершают матери, под предлогом набожности или занятости, не придавая значения тому, чтобы держать дочерей подле себя. Ибо невероятно, чтобы моя мать, будучи столь добродетельной, могла так забросить меня, если понимала, что это неправильно. Я не могу также помешать себе осудить эти несправедливые предпочтения одного ребенка перед другим, которые приводят к разделу и утрате семьи, вместо того, чтобы объединять сердца и поддерживать любовь к ближнему.
Отчего я не могу заставить понять отцов и матерей и всех желающих руководить юностью то зло, которое они причиняют, не обращая внимания на поведение детей, надолго теряя их из виду и не занимаясь ими? Это небрежение означает потерю почти всех юных девушек. Сколько среди них тех, которых можно назвать подобным ангелам, и тех, кого свобода и праздность делают сущими демонами? И что самое печальное, матери, притом набожные, губят себя тем, через что должны были спастись: они создают беспорядок в том, что должно обеспечивать их хорошее поведение; и, так как они имеют некоторую склонность молиться с самого начала, они впадают в две крайности. Первая – стремление удержать детей в церкви столь же долго, сколько времени они проводят там сами, что вызывает у тех отвращение к благочестию, каковое я видела у многих людей, которые, как только становились свободными, бежали от церкви и молитв, как черт от ладана. Это происходит так же, как если бы они настолько объелись мяса, что не могли бы больше на него смотреть, ибо их желудок не приспособлен для такой пищи, и нужны силы, чтобы ее переварить. Им можно простить такую неприязнь, ибо, хотя они на самом деле способны, они не желают еще раз подвергаться такому испытанию. С этим связано еще и то, что матери, стремящиеся удерживать дочерей так крепко, что не дают им никакой свободы, уподобляют их тем птицам, которых держат в клетках и которые, сумев как-то выбраться и улететь, больше никогда не вернутся. Вместо этого необходимо, пока они еще маленькие, время от времени давать им простор, дабы их приручить: и поскольку их крылья еще слабы и за их полетом можно проследить, то будет легко их поймать, пока они не скрылись, и этот небольшой полет убедит их возвращаться обратно, в их клетку, и их заточение станет приятным. Я убеждена, что нужно поступать так же и по отношению к юным девушкам, чтобы матери никогда не выпускали их из виду, но чтобы давали достаточную свободу, чтобы они их хорошо поддерживали без притворства, и они вскоре увидят плоды такого образа действий.
Следующая крайность представляет собой еще большую опасность. Дело в том, что благочестивые матери (я не говорю о тех, кто предается собственным наслаждениям, удовольствиям и суетным развлечениям века, ибо их существование более вредно для дочерей, чем отсутствие матерей, – я говорю о тех набожных, которые желают служить Господу по-своему, подчиняясь воле Божьей); говорю вам, они проводят все время в церкви, в то время как их дочери только и думают, как согрешить перед Богом. Они принесли бы большую славу Господу, если бы помешали им грешить. Что это за жертва, если она неправедна? Если бы они молились, никогда не отталкивая от себя дочерей, если бы относились к ним по-родственному, а не как к рабыням, если показывали бы, что радуются их развлечениям. Такое поведение заставило бы дочерей их любить присутствие своих матерей, не стремясь их избегать, и, находя много радостей подле них, не мечтать найти их где-то еще. Необходимо заботиться, чтобы их ум был занят вещами полезными и приятными, это помешает им забить себе голову чем-то дурным. Нужно каждый день заставлять их немного заниматься полезным чтением и около четверти часа молиться, скорее эмоционально, нежели вдумчиво. О, если бы обращались с ними таким образом, сразу пресекая стремление к распутству! Больше не было бы ни скверных дочерей, ни плохих матерей. Поскольку дочери сами становятся матерями, они воспитывали бы своих детей так же, как были воспитаны сами. Не было бы больше раздоров и скандалов, в семьях все стали бы вести себя одинаково. Это поддерживало бы союз, в отличие от несправедливых предпочтений, оказываемых детям, которые порождают зависть и скрытую ненависть, со временем лишь возрастающую и сохраняющуюся до самой смерти. Сколько видно детей, кумиров семьи, которые делаются властителями и тиранами над своими братьями, как над рабами, по примеру отцов и матерей? Вы сказали бы, что одни становятся слугами у других. Часто получается, что такой обожаемый ребенок превращается в бедствие для мам и пап, а тот, кто был забыт и покинут, вскоре оказывается настоящим утешением.
Если бы жили так, как я описала, не пришлось бы приводить детей в религию силой и жертвовать одними ради возвышения других. Этим сняли бы беспорядки в монастырях, так как там не было бы больше никого, кроме людей, преданных Богу и чьим призванием было бы поддерживать Его. Вместо этого эти люди, видящие призвание в своих детях, становятся причиной их разочарования и проклятия из-за ненависти, которую те сохраняют к своим братьям и сестрам, являющимся невольной причиной их несчастий, преходящих и вечных. О, отцы и матери, какие основания есть у вас, чтобы поступать так? Этот ребенок, скажете вы, обижен природой, по какой причине мы должны его любить и жалеть больше. Возможно, это вы – причина его опалы, тогда увеличьте вашу милость по отношению к нему, ведь Бог дал вам его, чтобы он был объектом вашего сострадания, но не ненависти. Не слишком ли ему обидно видеть себя лишенным природных преимуществ, которыми обладают другие, и без ваших жестокостей, увеличивающих его скорби своими поступками? Этот ребенок, которого вы презираете, будет один день святым, а на другой может стать сущим дьяволом.
Моей матери были свойственны обе эти крайности, так как она позволяла мне целый день быть вдали от нее со слугами, которые не могли научить меня ничему хорошему, но лишь приучить к дурному. Я была такова, что хорошие примеры привлекали меня, и, увидев нечто хорошее, я старалась этому следовать, даже не помышляя ни о чем плохом; но видя, что вокруг делаются дурные вещи, я забывала о добре. О Боже, какой опасности я подверглась бы тогда, если бы мое детство не служило тому противодействием! Вы рассеяли, о мой Боже, невидимой рукой все рифы.
Так как моя мать не проявляла любви ни к кому, кроме моего брата, и не выказывала по отношению ко мне никаких свидетельств нежности, я сама стремилась избегать ее. Правда, мой брат был приятнее меня, но та чрезвычайная любовь, которую она питала к нему, закрыла ему глаза на мои внутренние качества, так что он мог видеть только недостатки, которые не имели бы никакого значения, если бы обо мне заботились. Я часто болела и все время подвергалась тысяче опасностей, однако же, я не причиняла, мне кажется, другого зла, кроме болтовни о множестве вещей, как мне казалось, занятных, ради развлечения. Моя свобода росла с каждым днем, и это зашло так далеко, что однажды я покинула дом и ушла на улицу играть с другими детьми, в глазах которых в моем рождении не было ничего необычного. Вы, о мой Боже, который постоянно заботился о ребенке, беспрестанно принадлежавшем Вам, позволили, чтобы мой отец заметил меня, приехав домой: так как он очень нежно любил меня, то был так расстроен, что, не сказав никому ни слова, тотчас отвез меня к урсулинкам.
Мне было тогда почти семь лет. У меня были там две сестры монахини, одна дочь моего отца, а другая – моей матери, так как каждый из моих родителей к тому времени, как они поженились, однажды уже состоял в браке. Отец оставил меня на попечение своей дочери, которая, могу вам сказать, была одной из самых способных и духовных и наиболее подходящей для воспитания девочки. Это было для меня, о мой Боже, свидетельством Вашего провидения и Вашей любви и первой возможностью для моего спасения. Поскольку она очень меня любила, эта привязанность позволила ей открыть во мне множество качеств, которыми Вы наделили меня, о мой Боже, по одной Вашей доброте. Она старалась их развить. Я думаю, что, если бы я и раньше была в таких надежных руках, я стала бы в той же мере добродетельной, в какой впоследствии приобрела много вредных привычек. Эта добрая девушка тратила все свое время на то, чтобы наставлять меня в благочестии и в науках, доступных моему пониманию. Она обладала природными талантами, которые были хорошо развиты, к тому же она была необычайно набожная, и ее вера была из самых великих и из самых чистых. Она отказывалась от всех удовольствий, чтобы побыть со мной и побеседовать, и ее любовь ко мне была такова, что, если ей удавалось найти, о чем бы со мной поговорить, для нее было большим удовольствием быть подле меня, нежели где-либо еще. Если я давала ей какой-нибудь приятный ответ, чаще случайно, нежели по настроению, она верила, что ей с лихвой оплатились все ее беды. Наконец, она наставляла меня так хорошо, что некоторое время спустя почти не осталось вещей, которых я не ведала, но которые мне полагалось знать, и там даже было несколько знатных пожилых людей, которые не могли ответить на вопросы, на которые отвечала я.
Так как мой отец часто посылал за мной, чтобы меня увидеть, случилось так, что в то время, когда я была у него, он принимал в своем доме королеву Англии[456]. Мне было тогда почти восемь лет. Мой отец сказал духовнику королевы, что, если он хочет получить некоторое удовольствие, ему следует побеседовать со мной и задать мне несколько вопросов. Он мне их задал, и даже очень сложные. Я ответила бы ему, если бы меня не повели к королеве и не сказали ей, что нужно, чтобы Ее Величество потешилось таким ребенком. Она потешилась и, казалось, была так довольна моими живыми ответами и манерами, что стала настойчиво просить у моего отца разрешить ей взять на себя особую заботу обо мне, мне предназначалось стать фрейлиной Мадам[457]. Мой отец сопротивлялся этому так, что рассердил ее. О мой Бог, это Вы позволили моему отцу воспротивиться и этим отвели удар, от чего, возможно, и зависело мое спасение: будучи настолько верующей, какой я была, что могла я делать при дворе, кроме как губить себя?
Меня отправили обратно к урсулинкам, где моя сестра продолжила оказывать мне милость наставлениями. Но из-за того, что она не была наставницей пансионерок и мне не всегда удавалось приходить к ней, я приобрела скверные привычки. Я сделалась лживой, сердитой и неблагочестивой. Я проводила целые дни, не думая о Вас, о мой Боже, который не переставал заботиться обо мне, я впоследствии расскажу об этом, чтобы это стало известно. Я недолго пробыла в этом скверном состоянии, так как забота сестры вернула меня. Я очень любила слушать разговоры о Вас, о мой Боже, и я никогда не пропускала их. Мне никогда не было скучно в Церкви, и я любила молиться Вам и была добра с бедными. Я от природы, впитав с молоком чистоту веры, чувствовала большое несогласие с людьми, чьим принципом было подозрение; и Вы всегда сохраняли для меня эту милость, о мой Боже, несмотря на всю мою неверность.
В конце сада там была капелла, посвященная Чадам Иисусовым. Я там молилась и в течение некоторого времени каждое утро приносила туда свой завтрак и прятала его за Твоим образом; каким же я была еще ребенком, если верила, что приношу огромную жертву, отказывая себе в завтраке. Я тогда была лакомкой, я очень хотела умерщвить свою плоть сама, но не желала, чтобы это сделали другие; это доказывает, сколько во мне тогда было самолюбия. Однажды, когда в этой капелле убрались тщательнее обыкновенного, за иконой обнаружили все то, что я туда принесла. Выяснилось, что это мое, так как нашлись люди, видевшие, как я ходила туда каждый день. Вы, о мой Боже, который ничего не оставляет, не возместив, Вы вскоре с лихвой отблагодарили меня за эту детскую набожность. Однажды мои спутницы, которые были уже взрослыми девушками, развлекаясь, отправились танцевать к источнику, воды которого не считались хорошими, так как туда выливали помои с кухни. Эта клоака была глубокой и закрывалась сверху досками, чтобы не произошло несчастного случая. Когда они вернулись, я захотела сделать так же, как они; но доски проломились подо мной. Я очутилась в отвратительной клоаке, вися на маленьком кусочке доски, всеми силами стараясь удержаться и не задохнуться. О Любовь моя! Не было ли это символом того состояния, в котором я должна была бы жить после? Сколько времени Вы оставляли меня, согласно Вашему пророку[458], в глубоком болоте[459], из которого я не смогла бы выбраться? Не свалилась ли я в эту пропасть, где я была вся покрыта грязью? Но Вы сохранили меня по одной только Вашей доброте: я испачкалась, но не задохнулась; я была на пороге смерти, но смерть не имела никакой власти надо мной. Я могу сказать, о мой Бог, что это была скорее Ваша восхитительная рука, которая поддержала меня в этом ужасном месте, нежели та деревяшка, за которую я ухватилась, ибо она была слишком коротка, и за то долгое время, что я пробыла на воздухе, она без сомнения должна была сломаться под весом моего тела. Я кричала во все горло. Пансионерки, которые видели, что я упала, вместо того чтобы вытащить меня, отправились за сестрами-служанками, эти сестры, вместо того чтобы пойти ко мне, уверившись, что я уже мертва, направились в Церковь предупредить мою сестру, которая была там на молитве. Она первым делом помолилась за меня и затем, взывая к Богоматери, сама полумертвая прибежала ко мне; она была немало удивлена, обнаружив меня посреди этой клоаки, сидящей в грязи, как в кресле. Она восхищалась Вашей добротой, о мой Господь, который чудесным образом поддержал меня. Но увы, как бы я радовалась, если бы эта трясина была единственной, куда я должна была свалиться! Я выбралась из этого места только для того, чтобы попасть в другое, в тысячу раз более опасное. Я платила за покровительство столь особенное самой черной неблагодарностью. О Любовь! Я никогда не оставалась без Вашего терпения, ибо оно бесконечно. Я вскоре позволила Вам разочароваться в том, что Вы меня поддерживали.
Я еще некоторое время оставалась со своей сестрой, подле которой сохраняла любовь и страх перед Богом. Моя жизнь была достаточно спокойной: я потихоньку росла возле сестры; я даже делала большие успехи в те периоды, когда была здорова; ибо я постоянно была больна хворями, настолько быстротечными, чтобы это было экстраординарным. Вечером я чувствовала себя хорошо, а утром меня находили опухшей и с массой других опасных симптомов, прежде всего с температурой. В девять лет у меня случилась кровавая рвота, столь серьезная, что думали о моей скорой смерти; я оставалась очень слабой.
Незадолго до этого времени завистливый враг моего счастья сделал так, чтобы другая сестра, которая была у меня в этом доме, почувствовала ревность и, в свою очередь, пожелала заполучить меня. Хоть она и была доброй, но не обладала талантом обучать детей. Я могу сказать, что это положило конец тому счастью, которое я испытывала в этом доме. Она по началу очень ласкала меня, но все ее ласки не произвели никакого впечатления на мое сердце: другая моя сестра одним лишь взглядом добивалась большего, нежели эта своими ласками и угрозами. Когда она увидела, что я люблю ее меньше, чем ту, которая меня вырастила, она сменила свои ласки на плохое обращение: она больше не желала даже, чтобы я разговаривала с другой своей сестрой, и когда узнавала, что я говорила с ней, то заставляла меня высечь или сама била меня. Я не могла выдержать такого жестокого обращения и платила самой черной неблагодарностью за всю доброту своей сестре по отцу, не видя ее больше. Это тем не менее ничуть не мешало ей выказывать мне свою обычную доброту во время той жестокой болезни, о которой я говорила, когда меня рвало кровью: она делала это тем более добровольно, что видела, что моя неблагодарность была скорее следствием жестокого наказания, нежели испорченности моего сердца. Я думаю, это единственный случай, когда суровое наказание так сильно подействовало на меня, ибо с тех пор моя натура приносила мне больше страданий от той боли, которую я могла причинить кому-либо из тех, к кому была привязана, нежели от той, какую могли причинить мне. Вы знаете, о моя Любовь, что суровость Ваших наказаний никогда не оказывала большого воздействия ни на мой дух, ни на мое сердце: несчастье оскорбить Вас было причиной всех моих скорбей, и это происходило так, что мне казалось, что, если не было бы ни рая, ни ада, я и тогда боялась бы Вашего неудовольствия. Вы знаете даже, что после моих ошибок Ваши милости были мне в тысячу раз более невыносимы, нежели Ваши строгости, и я скорее тысячу раз выбрала бы ад, нежели задела Вас. Моему отцу сообщили обо всем, что происходило между моими сестрами и мной, и отправили меня к нему, где я пробыла почти до десяти лет.
Находясь у своего отца, я становилась все более испорченной. Мои прежние привычки укреплялись день ото дня, и я беспрестанно усваивала новые. Вы постоянно охраняли меня, о мой Боже, во всех вещах, и я не могу взирать без некоторого удивления на то, что вместе со свободой, которую я имела в возможности избегать своей матери, Вы охраняли меня так тщательно, хотя я никогда не была достойна Вашей защиты.
Я недолго пробыла у своего отца, ибо одна монахиня из ордена св. Доминика[460], очень знатного происхождения, и близкие друзья моего отца настоятельно просили его поместить меня под их кров, где она была настоятельницей и могла сама заботиться обо мне и поселила бы в своей комнате, ибо эта дама была очень расположена ко мне. Она знала меня только в лицо и не ведала, насколько я была испорчена, а я нравилась тем, кто меня видел. Как только я оказалась вне прежних обстоятельств, я забыла зло, которое я совершала не столько из склонности, а лишь потому, что поддавалась увлечениям. Этой даме я совсем не показалась плохой, так как я любила церковь и долго оставалась там: но она была так занята своим монастырем, где было много размолвок, что не могла заниматься мной.
Вы послали мне, о мой Боже! вид ветряной оспы, который продержал меня три недели в постели. Я больше даже не думала, чтобы оскорблять Вас. Я осталась совершенно беспомощной, почти без сил, хотя мой отец и моя мать были уверены, что обо мне заботятся надлежащим образом. Эти добрые женщины так сильно опасались ветряной оспы, что не решались приблизиться ко мне. Почти все время я провела, не видя никого, кроме тех часов, когда должны были приносить еду, и одна мирская сестра подавала мне ее и тут же уходила. Благодаря провидению в комнате, где я спала, я нашла Библию. Поскольку я очень любила чтение, то решила прочесть ее. Я читала с утра до вечера. У меня была превосходная память, так что я выучила все, что касалось истории. После моего выздоровления другая дама, видя меня покинутой из-за большой занятости настоятельницы, взяла меня в свою комнату. Коль скоро я нашла в ней разумную особу, с которой я могла побеседовать, и у меня появилось чем заняться, я и не помышляла больше о своих прежних привычках, к которым я не имела другой склонности, кроме той, что мне внушили, и я вновь стала более набожной. Я очень страстно молилась Святой Деве. Я не понимаю, как я была такой: даже в самых сильных своих отступничествах, я молилась и заботилась о том, чтобы часто исповедоваться. С другой стороны, я была очень несчастна в этом доме, так как там не было никого моего возраста, и поскольку другие пансионерки были совсем взрослыми, они очень преследовали меня. Я была так равнодушна к еде и питью, что очень похудела. В отношении одежды у меня был еще и другой крест. <…>
После того как я провела в этом доме около восьми месяцев, мой отец забрал меня оттуда. Моя мать стала держать меня подле себя. Некоторое время она была очень довольна мной и любила меня несколько больше, так как находила меня в своем вкусе. Она по-прежнему постоянно предпочитала мне моего брата; это было так заметно, что каждый находил сие скверным, ибо, тогда как я была больна и находила что-нибудь по своему вкусу, мой брат просил это же; и, хотя он чувствовал себя хорошо, меня заставляли отдавать ему это. Он причинял мне и множество других обид. Однажды он заставил меня залезть на империал[461] кареты, затем сбросил на землю: он задумал меня убить; я, однако, получила только ушибы, без ран, ибо после падений, которые со мной случались, у меня никогда не было серьезных ранений. Это была Ваша помогающая рука, о мой Господи, которая поддерживала меня. Казалось, что Вы совершаете со мной то, о чем Вы говорили через Вашего царского пророка[462], что Вы подставите руку под праведника, дабы не поранился он, когда упадет[463]. В другой раз он избил меня: моя мать ничего не сказала ему на это. Такое поведение ожесточало мою натуру, которая без этого была бы кроткой, я забывала делать добро, говоря, что от этого я не стану лучше. О Боже! лишь ради Вас одного я делала добро, затем я прекратила его делать, ибо я не видела больше для себя причины творить его. Если бы я извлекла пользу из мучительного поведения, которое Вы сохраняли в отношении меня, я бы значительно продвинулась вперед: это не только не сбило бы меня с толку, но послужило бы тому, что заставило бы меня вернуться к Вам. Я ревновала своего брата, так как не было случая, чтобы моя мать не подчеркнула различие между ним и мной. Так что получалось, будто он всегда поступает хорошо, а я всегда плохо: горничные моей матери, ухаживая за нами, были ласковы с моим братом и грубы со мной. Я и вправду была плохой, так как впадала в свои прежние грехи, лгала и гневалась. Наряду со всеми этими грехами, я не прекращала добровольно подавать милостыню и очень любила бедных. Я молилась Вам, мой Боже, с усердием, и мне нравилось слушать беседы о Вас и читать полезные книги.
Я ничуть не сомневаюсь, что столь противоречивое поведение, столь длительная непостоянность, столько милостей и столько несправедливости удивляют вас, Господь, но Вы еще больше удивились, когда Вы увидели, что этот образ действий с возрастом укреплялся и что разум, вместо того чтобы исправить такое неразумное поведение, служил только для усиления и увеличения моих грехов. Казалось, о мой Боже, что Вы удваивали Ваши милости по мере того, как увеличивалась моя неблагодарность. Во мне происходило то же, что случается с осажденными городами. Вы осаждали мое сердце, и мне не оставалось ничего, кроме как защищаться от Ваших атак. Я выстроила укрепления в этом жалком месте, каждый день удваивая свою несправедливость, чтобы помешать Вам занять его. Когда казалось, что Вы уже одержали победу в этом неблагодарном сердце, я устраивала ответный огонь. Я ставила преграды, чтобы остановить Вашу доброту и помешать течению Ваших милостей; нужно было быть по меньшей мере Вами, чтобы их разбить, о моя божественная Любовь, которая Вашим священным огнем делалась сильнее самой смерти, до которой грех доводил меня много, много раз.
Я не выношу, когда говорят, что мы не свободны, сопротивляясь милостям. У меня только и был долгий и пагубный опыт моей свободы. Это правда, что есть милости благодарности и вознаграждения, которые не нуждаются в свободе человека, так как они получаются без ведома человека, который не подозревает о них, пока не получит. Я так мало желала добра, что малейшая атака приводила меня в замешательство. Как только я оказывалась вне неблагоприятных условий, я более не думала о зле и открывала свои уши для благодати, но закрывала все дороги в свое сердце, чтобы не слышать больше Вашего тайного голоса, который звал меня, о мой Боже! И, вместо того чтобы бежать от обстоятельств, я искала их, и мне позволялось идти к ним.
Наша свобода вправду очень губительна. Вы поддерживали жестокое обращение со мной, чтобы заставить меня вернуться к Вам, но я не сумела этим воспользоваться, ибо я была вся в делах моей нежной юности либо по болезни, либо из-за гонений. Девушка, которая ухаживала за мной, причесывая, била меня, заставляя поворачиваться исключительно с помощью пощечин: все были заодно, чтобы заставить меня страдать. Но я, вместо того чтобы вернуться к Вам, о мой Господи, печалилась, и мой характер ожесточался. Мой отец ничего не знал обо всем этом, так как его любовь ко мне была столь велика, что он не перенес бы этого. Я очень его любила, но в то же время так боялась, что вовсе не разговаривала с ним. Моя мать часто жаловалась ему на меня, но получала от него один и тот же ответ: «В сутках всего 24 часа, она еще убедится». Такое строгое обращение было не самым несносным для моей души, хотя очень ожесточало мой характер, который был очень покладистым; но причиной моих утрат было то, что, будучи не в состоянии долго находиться с людьми, которые плохо со мной обращались, я укрывалась у тех, которые ласкали меня, а потом оставляли.
Мой отец, видя, что я становлюсь взрослой, отправил меня на время поста к урсулинкам, чтобы я приняла первое причастие на Пасху, когда мне должно было исполниться полных 11 лет. Он отдал меня в руки своей дочери, моей дражайшей сестры, которая удвоила свои заботы, чтобы сделать все возможное для подготовки меня к этому событию. Я больше не мечтала, о мой Боже, чтобы мне было дано все Ваше благо; я часто ощущала борьбу своих хороших наклонностей против пагубных привычек, я даже ощущала некоторое раскаяние. Поскольку я проводила почти все время со своей сестрой, и пансионерки старшего класса, в котором я находилась, хотя и была их младше, были очень разумными, постольку и я становилась весьма разумной с ними. Это, конечно, преступление, что меня плохо учили, ибо у меня была склонность к добру и я любила все хорошее. Разумное поведение меня устраивало: мне позволяли легко зарабатывать на сладости, и моя сестра, не прибегая к строгостям, заставляла меня без всякого сопротивления выполнять все ее просьбы. Наконец, на Пасху с большой радостью и благочестием я приняла первое причастие, которому предшествовала коллективная исповедь. Меня оставили в этом доме до Троицына дня, но поскольку другая моя сестра была наставницей второго класса, она попросила, чтобы в ее неделю меня отправили в ее класс. Манеры моих сестер, столь несхожие, остудили мой первый задор. Я больше не чувствовала этого нового пыла, о мой Боже! который ощутила во время первого причастия. Увы! он длился совсем недолго, ибо мои проблемы повторялись. Меня отняли от религии.
Моя мать находила меня весьма рослой для своего возраста и, скорее по собственному капризу, нежели согласно обычаю, заботилась лишь о том, чтобы вывести меня в свет, присмотреть мне пару и хорошо пристроить. Она была полна самого дурного самодовольства в отношении той красоты, которой Вы наделили меня, о мой Господи, и хвалить и благословлять за которую следует только Вас, но она, однако, и для меня была источником гордости и суетности. Представилось множество партий, но, поскольку мне не было двенадцати лет, отец не хотел о них и слушать. Я очень любила чтение и почти каждый день запиралась одна почитать во время отдыха.
Тот, кто завершил мое полное привлечение к Богу, по крайней мере на какое-то время, это племянник моего отца (чья жизнь описана в Реляции иностранных миссий под именем месье Шамессона, хотя его звали Туасси), остановившийся с месье епископом Гелио-польским у нас, проездом в Кошиншин. Меня не было дома, против обыкновения я прогуливалась со своей подругой. Когда я вернулась, он уже уехал. Мне рассказали о его святости и о вещах, о которых он рассказывал. Меня так это тронуло, что я думала, что умру от горя. Я проплакала весь остаток дня и всю ночь. Я поднялась рано утром и совершенно безутешная отправилась к своему исповеднику. Я сказала ему: «Что, отец мой? Стоит ли говорить, что я сама погубила себя в своей семье? Увы! помогите мне спасти себя». Он был очень удивлен, увидев меня столь удрученной, и утешил меня как только мог, ибо он не верил, что я так дурна, как это было на самом деле, так как в самых тяжких своих неприятностях я обладала покорностью, я четко повиновалась, заботилась о том, чтобы чаще исповедоваться, и, с тех пор как я стала ходить к нему, моя жизнь стала более налаженной. О возлюбленный Боже, сколько раз Вы стучались в дверь моего сердца, которая была закрыта для Вас? Сколько раз Вы пугали скоропостижной смертью? Но это производило только мимолетное впечатление: я вскоре возвращалась к своему вероломству. Вы захватили меня в этот раз, и я могу сказать, что Вы овладели моим сердцем. Увы! никакую боль я не чувствовала, разочаровывая Вас! Какие сожаления! Какие рыдания! Кто не поверил бы, увидев меня, что моя исповедь должна будет длиться всю жизнь? Почему не забрали Вы это сердце, о мой Боже? Я так легко отдала его Вам, и если Вы взяли его тогда, то почему опять позволили ему вырваться впоследствии? Были ли Вы достаточно сильны, чтобы удержать его? Но, возможно, Вы хотели позволить мне сделать это самой, заставив добиваться Вашего милосердия, и чтобы глубина моей неправедности послужила трофеем Вашей доброты.
Я исповедалась с глубоким ощущением скорби: я, по-видимому, сказала все, что знала, с потоками слез. Я так изменилась, что меня нельзя было узнать. По собственной воле я не совершала даже малейшей ошибки, и во время исповеди не находилось никаких грехов, которые следовало бы отпустить. Я открылась до самых мельчайших промахов, и Бог оказал мне милость, одолев меня во многих вещах. Оставалась только некоторая вспыльчивость, которую я с трудом поборола. После того, как из-за этой самой вспыльчивости я причинила боль некоторым слугам, я попросила у них прощения, чтобы одолеть в то же время и гнев, и надменность, ибо гнев – порождение гордости. Очень покорный человек не впадает в гнев, поскольку его ничего не раздражает. Так как именно гордыня последней умирает в нашей душе, внешняя вспыльчивость также уходит последней. Но очень смиренная душа не может найти в себе гнева: ей нужно приложить усилие, чтобы рассердиться; и когда она захочет этого, то с силой ощутит, что этот гнев происходит от тела, минуя душу, и что он не имеет никакого отношения ни к сущности, ни даже к какой-нибудь эмоции из числа худших.
Есть люди, которые считают себя очень кроткими, потому что им ничто не досаждает: я говорю сейчас не об этих людях, во всем походящих на святых, но не проверенных еще досадой, которая может проявить в них огромное количество недостатков, которые они считали уже погребенными, но которые только спали, поскольку ничто не способствовало их пробуждению.
Я запиралась на целые дни, чтобы почитать и помолиться: я раздавала все, что имела, бедным, забирая для этого даже белье из дома. Я обучала их катехизису и, когда мои родители отсутствовали, оставляла есть вместе с собой и прислуживала им с большим уважением. Я прочла в это время работы святого Франциска Сальского[464] и жизнеописание мадам де Шанталь[465]. Как раз оттуда я узнала, как молиться. Я просила своего исповедника научить меня, как это делать, но, поскольку он не делал этого, я сама старалась делать это как можно лучше. Но, как мне тогда казалось, это не удавалось, так как я ничего не могла себе представить, и убеждала себя, что не могу молиться, не создавая чувственного образа и без глубоких рассуждений. Эта трудность долгое время причиняла мне много боли. Я была тогда очень прилежной и молилась Господу с просьбой послать мне дар молиться. Все, что было написано в жизнеописании мадам Шанталь, очаровало меня; и я еще настолько была ребенком, что верила, будто должна проделать все, что там описано. Все обеты, какие она только давала, я повторила тоже, как, например, такой – всегда стремиться к совершенству и в любых случаях исполнять волю Божью. Мне еще не было двенадцати лет, но я тем не менее бичевала себя в меру своих сил. Однажды я прочла, что она написала имя Иисуса у себя под сердцем, следуя совету супругов: «положи меня, как печать, на сердце»[466], и что она взяла раскаленное железо, которым выжгла святое Имя. Я осталась очень удручена тем, что не могу сделать то же самое. Я решила написать святое и восхитительное Имя жирными буквами на куске бумаги, с помощью лент и толстой иглы приколола его к коже в четырех местах, и он долго оставался прикрепленным таким образом.
Я не думала ни о чем другом, кроме как сделаться монахиней, и очень часто ходила к визитанткам просить, чтобы они хорошенько меня испытали: так как любовь, которую я испытывала к св. Франциску Сальскому, не позволяла мне думать о каком-то другом монастыре. Я тайком уходила из дома, чтобы отправиться к этим монахиням-визитанткам, и очень их просила взять меня, но, хотя они были рады меня видеть и даже рассматривали мое пребывание как временное преимущество, они никогда не позволяли мне войти в их обитель так как весьма боялись моего отца, зная, как сильно он меня любит, и из-за того, что я была слишком молода, ибо мне только что исполнилось двенадцать. У них в доме была тогда племянница моего отца, на которую я возлагала очень большие надежды. Она была весьма добродетельна; и судьба, которая не была благосклонна к ее отцу, поставила ее в некоторую зависимость от меня. Она разгадала мои намеренья и мое желание быть монахиней. Поскольку мой отец некоторое время отсутствовал, а мать была больна, я находилась под ее присмотром, и она опасалась, что ее обвинят в том, что она дала повод к таким мыслям или по меньшей мере их поддерживала, ибо мой отец так этого боялся, что, хотя он ни за что на свете не хотел мешать моему истинному предназначению, не мог без слез слышать, что я стану монахиней. Моя мать была к этому более равнодушна. Кузина отправилась к моему исповеднику, чтобы просить его отговорить меня идти к визитанткам. Он не отважился на это из страха настроить против себя этот монастырь, так как они уже считали меня своей. Когда я шла на исповедь, он не захотел отпускать мне грехи, говоря, что я ходила к визитанткам одна и окольными дорогами. Я была так наивна, что поверила, будто совершила чудовищное преступление, так как отпущение грехов не было получено. Я вернулась столь удрученная, что моя кузина не могла меня успокоить. Я не прекращала плакать до следующего дня. Когда утром я отправилась к своему исповеднику, то сказала ему, что не могу жить без отпущения грехов, и попросила его дать свое согласие. Он не исповедовал меня, пока я его не заставила. Он сразу исповедал меня. Я, между тем, все время хотела быть монахиней и очень просила свою мать отпустить меня в монастырь, но она не хотела из страха расстроить моего отца, который был в отъезде, и все время откладывала решение до его возвращения. Когда я увидела, что не могу ничего добиться, то подделала подпись своей матери и подменила письмо, в котором она якобы умоляла этих дам принять меня, извиняясь за мою болезнь, если она не пройдет сама собой, но настоятельница, доводившаяся родственницей моей матери, которая хорошо знала ее подпись, быстро разоблачила мой невинный подлог.