Эмоциональное пробуждение ребенка могло быть связано и со вполне счастливыми событиями, сулившими восторг и интересные впечатления, но, как подметил Де Квинси, они были «нарушителями безмятежности»; бурные страсти, поджидавшие впереди, знаменовали собой наступление очередного этапа – отрочества и юности.
Шатобриан заметил удивительно точно: страсти «приходят вместе, как музы или фурии», внезапно обрушиваясь на молодого человека. Диапазон переживаемых эмоций был чрезвычайно широк – любовь, страх, робость, честолюбие и неудовлетворенность собой, ревность, меланхолия, жажда самоутверждения и крушение надежд, доводящее, например, юного Шатобриана до попытки самоубийства (еще одна крамольная мысль, едва ли возможная в XVI или XVII в., как и рассказ о ней).
Страстность, порывистость, непоследовательность постоянно сопутствуют юношеским поступкам. Руссо прекрасно выразил это: «У меня очень пылкие страсти, и, если они волнуют меня, ничто не может сравниться с моей горячностью: тогда для меня не существует ни осторожности, ни уважения, ни страха, ни приличия; я становлюсь циничным, наглым, неистовым, неустрашимым; стыд не останавливает меня, опасность не пугает; кроме предмета, который меня увлекает, весь мир для меня ничто. Но все это длится только мгновенье, и вслед за тем я впадаю в оцепенение. Застаньте меня в спокойном состоянии, я – воплощенная вялость, даже робость; все меня тревожит, все отталкивает, пролетающая муха пугает меня; сказать слово, сделать движение – мысль об этом приводит в ужас мою лень; боязнь и стыд до того порабощают меня, что я хотел бы исчезнуть с глаз людских…»[473].
В XVIII столетии мир окружающей живой природы, кажется, начал вызывать более горячий отклик в детских душах, чем прежде, занимая немало места в автобиографиях, и это нельзя приписать целиком влиянию на авторов модной концепции «естественной» сельской жизни или литературных клише. Рустический идеал Руссо еще не был провозглашен, когда Карл Линней, взращенный, по его словам, в саду «с дивными деревьями и редчайшими цветами», зачарованный ими, посвятил себя этим растениям, систематизацией которых занимался потом всю жизнь. Интересно его замечание, что тяга к цветам каким-то образом была уже заложена в его душе, их красота задела в ней «ту струну, которая всего сильнее была натянута». Опоэтизированное восприятие природы проявилось у него, одного из самых рационалистически настроенных умов эпохи, в описании пейзажа его родных мест – озер, равнин, хлебных полей и буковых лесов, а также в довольно необычном для автобиографии зачине, повествующем о рождении героя «в самый расцвет весны, когда кукушка выкликает лето, как раз во время молодой листвы и месяцем цветов». Для него, как и для многих других, расставание с садом детства и «обучением среди цветов» стало первым горем и означало окончание периода безмятежности и покоя.
Умозрительные построения Руссо, певца здоровой деревенской жизни, по-видимому, также опирались на вполне реальный детский опыт, оставивший заметный след в его воспоминаниях, – увлеченное участие в посадке орехового дерева, а потом и “собственной” ивы, ради которой они с кузеном предприняли героические усилия по строительству водопровода; волнения за судьбу ростка и убежденность в том, что вырастить живое дерево – подвиг больший, чем победа в детских бранных играх.
В глубоком благоговении перед распускающимися весной крокусами признавался Т. Де Квинси, утверждая, что это зрелище запечатлелось в его памяти, когда ему было всего два года.
В воспоминаниях всех вышеупомянутых авторов природа демистифицирована – она фигурирует не как часть божественно устроенного мира, отражающая красоту и самого Творца, и его замысла, а в качестве вполне реальной окружающей среды. Это подчеркнуто «земное» отношение к красоте, никак не связанное с ее религиозным осмыслением, даже стало предметом размышления Де Квинси: «Последнему[474] я не нахожу объяснения, ибо ежегодное возрождение растений и цветов действует на нас обычно только как оживление воспоминаний или предзнаменование неких перемен высокого порядка, поэтому и связывается с идеей смерти, – в то время как о смерти я не мог тогда иметь вообще ни малейших представлений». Его устами человек XVIII в., хотя и не без колебаний, признавал, что непосредственная детская радость от встречи с природой может быть порождением естественных ощущений, а не имманентно заложенных в сознании образов.
Во второй половине столетия воспевание природы и использование пейзажа для характеристики душевного состояния героя становится до такой степени общим местом в литературе сентиментализма и романтизма, что трудно не заподозрить их влияния на автобиографические заметки авторов рубежа XVIII—XIX вв. Описания любимых с детства ландшафтов и сцен единения с природой становятся в них все более пространными и подчас выполняют самостоятельную художественную задачу – подчеркнуть утонченность и восприимчивость натуры мемуариста. Это в полной мере можно отнести к запискам Шатобриана, которого душевные переживания то гонят в бурю на крышу замка, чтобы подставить лоб потокам дождя, подобно романтическому герою, то заставляют «элегически» бродить по безлюдным лесным дорожкам и встречать закат среди древних дольменов – «священных камней друидов». Исполненный печали, он прячется в тайном убежище, сплетенном в ветвях ивы, слушая «вздохи соловья и шепот ветра». Зрелый автор говорит о своем юношеском томлении с долей самоиронии, указывая на литературную обусловленность своих страданий в ту пору и не скрывая, что в реальности живая природа нарушала его меланхолическое настроение: «Вечерний ветер… вересковый жаворонок, садившийся на камень, призывали меня к действительности». С другой стороны, многие из воспоминаний Шатобриана, связанные с природой, основываются на подлинных и, несомненно, менее утонченных впечатлениях детства: это радость, охватывавшая его в лесу, желание скакать и дурачиться на приволье, лазанье на дерево за сорочьими яйцами, любовь к охоте – блуждание по полям и вересковым пустошам с собакой, азарт, заставляющий часами поджидать уток, стоя по пояс в воде, радость при виде живописного морского побережья Бретани. Эти эмоции выливались в юношеские стихи автора о природе, которые он читал любимой сестре, всячески поощрявшей его, – доказательство того, что он был не одинок в своих восторгах.
И все же философская рефлексия сопутствовала восприятию природы и попыткам понять ее законы: неизбежную смену сезонов года, неумолимость смерти живого и его последующего воскресения. И если в душе юного Шатобриана эти мысли рождала осенняя пора, исполненная, по его словам, «нравственного смысла», являя картины угасания и иллюзорности бытия, то у Де Квинси те же реминисценции причудливым образом рождало лето. Его анализ возникновения у ребенка таких необычных ассоциаций крайне любопытен; по мнению Де Квинси, на него оказала огромное влияние смерть сестры, произошедшая летом, а также очень ранние детские воспоминания о чтении Библии вместе с няней, во время которого он живо воображал себе сцены распятия и воскресения Христа среди знойных пейзажей Палестины. «Антагонизм между тропической избыточностью жизни летом и холодным бесплодием могилы» укрепил в сознании ребенка связь между понятиями «лето» и «скорбь смерти».
В рациональном и одновременно сентиментальном XVIII в. мемуаристы, занимающиеся самоанализом, увлеченно исследуют и первые порывы, и страсти, вызванные любовным влечением. В отличие от предшествующего столетия об этом предмете рассуждают без ложного смущения, однако с той долей целомудрия, которая может удивить современного читателя, знакомого, благодаря художественной литературе, с нравами «галантного века».
Большинству авторов – выходцев из благородных дворянских или добропорядочных буржуазных семейств – с детства прививались идеалы сдержанности, благонравия и добродетели, основными носительницами которых в доме выступали женщины – матери, сестры, родственницы. Не случайно Шатобриан упоминал, что, когда его начали волновать привлекательные взрослые дамы, образы матери и сестры, тут же возникавшие в его воображении, сообщали чистоту и другим женщинам, окутывая их пеленой недоступности, внушая робость и превращая его несмелые порывы в «братскую любовь».
Однако добродетель уже не предполагала аскетизм, а благонравие не требовало подавления эмоций, в том числе и влечения к противоположному полу. Зарождение чувственности в юном возрасте осознавалось как нечто естественное, вытекающее из человеческой природы. Гиббон как человек ученый спокойно рассуждал о предмете, который ужаснул бы религиозных пуристов любого толка столетием раньше: о том, что в основе взаимной симпатии братьев и сестер может лежать подспудное половое влечение, которое в данных обстоятельствах находит выражение лишь в платонической любви, но готовит душу к пробуждению более сильной чувственности. Руссо в своей «Исповеди» пошел еще дальше в рассказе о «первых проявлениях своих чувствований», относившихся к восьмилетнему возрасту и связанных с образом взрослой и недоступной м-ль Ламберсье, заменявшей ему мать и наставницу. Неожиданное удовольствие, испытанное им в детстве, когда она подвергла его физическому наказанию, судя по всему, наложило глубокий отпечаток на всю последующую эмоциональную и сексуальную жизнь молодого Руссо, трепетавшего перед своими возлюбленными и неизменно выступавшего в роли бессловесного и робкого вздыхателя, находившего привлекательность в несколько приниженном положении. Он же делает весьма тонкие наблюдения об оттенках чувств, внушаемых ему двумя другими молодыми дамами: в то время как влечение к одной из них подстегивало его честолюбие, поскольку ее обожало общество, а интеллектуальное соперничество с нею льстило молодому Жан-Жаку, другая казалась более соблазнительной, порождая физический трепет.
Смутную потребность в любви рано или поздно осознавали и другие авторы, даже не имея перед глазами достойного предмета, на который ее можно было бы излить, что вызывало у одних сентиментальную грусть, а у других бурный полет фантазий. Огромную роль в стимулировании ранней чувственности играло чтение – не только сентиментальные романы, но и античные трагедии и даже исторические сочинения, в которых юные читатели находили «соблазнительные описания душевного смятения» героев. Для этого не требовалось обращения к фривольной или откровенно скабрезной литературе, в избытке поставляемой веком. Робкий Руссо, зная о существовании этих книг, которые читали даже дамы, не покупал их, а Шатобриану «очарование представительниц иного пола» открыла классическая литература – Гораций, «Энеида» Вергилия, дидактический «Теле-мак». Воспламененное воображение помогло Шатобриану создать образ идеальной возлюбленной, сочетавшей в себе черты античных богинь, красавиц восточных сказок и романтических легенд, с которой он мысленно переносился в иные эпохи и земли, изобретая фабулы заманчивых приключений. В его мечтах «они посещали знаменитые развалины Венеции, Рима, Афин, Мемфиса, Карфагена… наслаждались счастьем под пальмами Отаити, в благоухающих рощах Амбуана и Тидора… поднимались на вершину Гималаев… спали на берегах Ганга… меж тем как бенгалец… пел свою индийскую баркаролу».