Увлечение душещипательными романами и желание оказаться на месте героя, переживая бурю страстей, составляющие ныне привилегию почти исключительно женщин, в XVIII в. были свойственны всем, и в этом убеждают не только прямые признания Руссо и Шатобриана, но и трогательная сцена, изображающая, как мальчик Жан-Жак и его вдовец-отец просиживают ночи напролет за чтением романов, отвлекаясь от них лишь с наступлением утра.
Прогресс образования и распространения книжной культуры во всех слоях общества в XVIII в. превратил чтение в один из любимых досугов детства и юности (заметим, что речь идет именно об удовольствии от художественной литературы, в противовес обязательному «серьезному» чтению Св. Писания, вменявшемуся в обязанность юношеству в кругах «благочестивых» всех конфессий в XVII в., в котором мы почти не встречаем упоминания о любимых книгах). При этом разнообразная по характеру светская литература также оказывала глубокое влияние на формирование личности ребенка, в чем неоднократно признавались авторы жизнеописаний. Руссо, например, связывал свойства своей натуры с чтением классических произведений – исторических сочинений, которым он был обязан «римским характером», а также с уже упоминавшимися романами, привившими ему «чувствительность». Гиббон утверждал, что он раннюю неодолимую любовь к чтению не променял бы на все сокровища Индии. Знаменитый Бенджамен Франклин, работая в юности над собой и собственным литературным стилем, опирался на книги великих авторов древности, а также властителей дум его века – просветителей: Локка и постоянных авторов «Зрителя» Дж. Аддисона и Р. Стила[475]. Одержимый страстной любовью к книгам Де Квинси навсегда убежал из школы, унося в одном кармане томик английской поэзии, а в другом – Еврипида. Во всех случаях мы сталкиваемся с книгами, изменившими самую жизнь наших мемуаристов, ставшими источником их жизненных идеалов, социально-политических идей, знаменовавшими определенный этап в становлении молодой личности, определив на всю оставшуюся жизнь ее профессиональные пристрастия (как чтение философских трудов для Дж. Вико;[476] Геродота, Ксенофонта и Тацита – для Гиббона и т. д.).
Мальчик из благородного семейства Э. Гиббон, окруженный гигантскими фолиантами; подмастерье Руссо, тративший все деньги на книги и не брезговавший ради этого мелким воровством; ученик печатника Франклин, экономивший на еде и читающий в перерывах между работой злободневные политические памфлеты, жуя при этом сухари; шевалье Шатобриан с его романами и восточными сказками – одним словом, «человек читающий» – вот собирательный образ юного существа эпохи, справедливо названной веком Просвещения.
Почти все наши авторы, единодушно проклиная школу, были тем не менее (за редким исключением) учениками «с первой скамьи». Образование большинства было классическим, а уровень владения латинским и греческим языками – чрезвычайно высок: Де Квинси к 15 годам свободно говорил и писал стихи на греческом, Кольридж, Шатобриан – на латыни и родных языках (хотя последний и признавался в трудностях с чтением на первых порах). Сомервиллю было невозможно угодить в преподавании языков, его постоянно не удовлетворяли методики и уровень знаний наставника. Дж. Вико был фанатично предан изучению логики, а Гиббон – истории. Заметно также увлечение молодых людей XVIII в. естественными науками – медициной, анатомией, ботаникой, математикой.
Другая их особенность – стремление к самовыражению в творчестве. Наиболее распространенной его формой была поэзия, которой увлекались как аристократы, так и ремесленник Б. Франклин, пробовавший себя и в злободневной политической прозе. Руссо с одинаковым жаром предавался «механическим искусствам» – мастерил игрушки и повозки, изготовлял марионетки – и сочинял проповеди в подражание взрослым. Законная гордость успехами в типографском искусстве сквозит в автобиографиях Хэнсэрда и Франклина. Творческий склад и живость воображения проявлялась также в увлечении театром и музыкой. Упоминаний об этих сторонах детской натуры мы почти не встречаем в XVII в.
Индивидуализм и жажда самоутверждения, присущие годам отрочества и юности, в XVIII в. также находят новые формы выражения: наряду с извечным соперничеством детей в силе и ловкости, с драками, перебранками и коварными проделками, мы встречаем у наших авторов воспоминания об ораторских состязаниях, теологической и научной полемике в школах, университетах, риторических и философских обществах. Нередко при этом не столь важен был предмет полемики, сколько победа в поединке. Так, Бенджамен Франклин азартно спорит с товарищем о женском образовании не потому, что уверен в его необходимости, а потому, что хочет во что бы то ни стало одержать верх. И все же сами интеллектуальные формы, в которые облекается это соперничество, симптоматичны и представляются яркой чертой эпохи.
Заметно также и проявление очень раннего интереса к политике у ряда наших авторов (Хэнсэрд, Сомервилль, Гиббон), обусловленное, несомненно, активной вовлеченностью в нее взрослых, окружавших ребенка. Чего стоит, например, признание Э. Гиббона, что одно из самых ранних воспоминаний его детства – имена соперников его отца в предвыборной борьбе!
Таким образом, в эпоху Просвещения радикально меняются как подходы к детству, отрицающие средневековую религиозную парадигму, так и сами дети. Пора детства осмысляется прежде всего как путь к самому себе – к уверенной в собственных силах, разумной, универсально образованной и творческой личности, неповторимой в ее индивидуальных чертах. При этом детство расценивается как важнейший этап, на котором закладываются все основные свойства человеческой натуры. Э. Гиббон назвал взросление ребенка еще и продвижением к свободе: «Свобода есть первая потребность нашего сердца… первый дар нашей натуры… мы становимся свободнее, подобно тому, как становимся старше». Как и многие мыслители Просвещения, под истинным освобождением человека он подразумевал его способность независимо осуществлять свой жизненный выбор, руководствуясь разумом. Эта мысль перекликалась с призывом И. Канта: «Несовершеннолетие есть неспособность пользоваться своим рассудком без руководства со стороны кого-нибудь другого… Имей мужество пользоваться собственным умом!»
Трактовке детства в XVIII в. свойственны диалектичность и историзм: главное внимание обращается на непрерывность развития человеческой личности и ее противоречивую природу, при этом перспективы ее совершенствования оцениваются весьма оптимистично.
Мария де Сан-Хосе(1656–1719)
Сочинение мексиканской (новоиспанской) монахини августинианского ордена Марии де Сан-Хосе (в миру Хуаны Паласио) было написано по частям в 1703 и последующие годы по просьбе ее духовного отца и исповедника Пласидо де Олмедо и выдержано в жанре духовной автобиографии. Это вызывало две основные особенности изложения. Во-первых, автор, в силу доминирования внешней мотивации и периодического контроля над ходом работы со стороны духовника, была ограничена в выборе тем повествования. В тексте встречаются оговорки, указывающие на то, какие требования или пожелания предъявлялись с его стороны к общей направленности и конкретному содержанию автобиографии; имеются и прямые обращения к духовному отцу. Во-вторых, в сочинении явно преобладает морально-этический пафос. Собственно, как и всякая исповедь, данное сочинение изначально нацелено на покаяние в совершенных грехах, а также на поиск истоков человеческой греховности. Эта сторона здесь однозначно доминирует над анализом позитивных аспектов духовного опыта. В силу сказанного, оценки, даваемые автором тем или иным действиям, совершенным ею в прошлом, даже более ярко характеризуют ее мировоззрение и личность в целом, чем сами эти действия. В ряде случаев такие оценки могут удивить современного читателя, тогда как действия, намерения и помыслы, подвергаемые автором осуждению с точки зрения критерия греховности, представляются нам естественными.
В особенности это касается периода детства Хуаны. Так, монахиня вспоминает, как примерно в одиннадцать лет ей стало нравиться наряжаться и уделять внимание своему внешнему виду. И это видится нам сейчас вполне естественным явлением, необходимым, даже немного запоздалым модусом развития девочки. Однако вслед за этим признанием монахиня обрушивает шквал критики на тягу женщин к красивым нарядам и украшениям; и любопытно, что при этом она отчасти проецирует свои новые воззрения со всем комплексом глубоких морально-этических оценок на себя – одиннадцатилетнюю девочку. Неправдоподобность такого переноса системы ценностей на детский возраст оттеняется лишь тем фактом, что сама эта система была в высшей степени характерна для испанского мира в ту эпоху, когда жила Мария де Сан-Хосе. Речь идет о средневековой по существу и христианской по истокам и содержанию системе ценностей, надежнейшим оплотом которой на рубеже XVII–XVIII вв. выступала Испания со своими колониями, – системе, опиравшейся по преимуществу на те страницы Священного Писания, где, к примеру, в укор женщинам ставилось заплетение кос.
В рассказе Марии де Сан-Хосе мы сталкиваемся с несколькими разрозненными впечатлениями и сценами ее детства. Но это не мешает выстроить целостный образ впечатлительной и ранимой девочки, большую часть сознания которой занимают фигуры отца, матери, старшего брата. На первом плане фигура отца, образ которого в значительной степени идеализирован, и утрата которого травмировала Хуану даже больше, чем она сама признается в этом. Смерть отца можно рассматривать как основной фактор, предопределивший духовную биографию рассказчицы. По-видимому, именно внутренний диалог девочки с отцом, молитва за него стимулировали ее добровольный уход от мира. Не менее ярок абсолютно идеализированный образ матери, которую девочка потеряла также в раннем возрасте. Пример матери, несомненно, сыграл решающую роль в выборе духовной модальности поведения и ориентации сознания её дочери.
Язык, которым написана духовная автобиография сестры Марии, прост и, как правило, исчерпывается стандартной бытовой и церковно-канонической лексикой. Орфография, что необходимо отметить, в обоих случаях слабая: по существу, речь идет об относительной неграмотности автора и небрежности рукописи[477]. Крайне примечательно, что стилистика текста и, соответственно, уровень его сложности меняется при переходе автора от рассказа о своем прошлом к рассуждениям этического или отвлеченного свойства. В последнем случае в тексте появляются нехарактерные для обычной авторской речи усложненные обороты и церковно-канонические штампы; и это неоспоримо свидетельствует о наличии двух разных слоев в сознании автора: обывательского и религиозного, или же – с другой точки зрения – естественного и наносного. Обращаясь к психоаналитическому языку, можно сказать, что два эти слоя соответствуют двум формам идентичности, или самотождественности, – Эго и Супер-Эго. И здесь мы сталкиваемся с самым непосредственным выражением конфликта между двумя этими составляющими человеческой личности: Эго действует и вспоминает, Супер-Эго судит и оценивает[478].
[Духовная автобиография]
Среди великих милостей, которые Господь Бог наш оказал мне – и одна из самых больших милостей, – то, что я была внучкой и дочерью истинных христиан. Мне помнится, хотя тогда я была тяжело больна, что я слышала, как моя мать говорила, будто мои дедушки и бабушки, все четверо, были кочупинами из Испании[479] и что они участвовали в завоевании здешних индейских царств. Мне не довелось знать их лично. Моего отца звали Луис де Паласьио-и-Солорсано, мою мать – Антония Верруэкос. Они оба были очень богаты нажитым капиталом, хотя с течением времени он таял, как и все земное и преходящее в этой жизни. Моя мать родилась и выросла в Пуэбле, в Лос-Анжелесе, где всегда жили ее родители. И поскольку они были так богаты, имея много сокровищ – больше, чем мой отец, хотя у него они тоже были, – велика была та часть, которую они ему выделили.
Моя мать вышла замуж в возрасте 15 лет. После того как закончились свадебные торжества, мой отец увез ее в одно из двух своих поместий, которые у него были в долине Тепеака. Бог наградил ее многими достоинствами, помимо того, что она была очень хороша собою. Будучи совсем еще девочкой, она одевалась как женщина в возрасте, в чем вполне угадывалась великая ее добродетель, и ей не о чем было говорить с людьми, которые оной не имели, и никогда не допускала она лишних разговоров; и во всем она показывала большое разумение, которым обладала. Она очень почитала Пресвятую Богородицу и часто приобщалась к Святым Таинствам. За время своей жизни довелось ей преодолеть многие и великие труды и болезни. Все это она переносила с великим терпением. В этом и была добродетель, которая более всего ее отличала. Всем нам мать давала великий пример и наставление. С того дня, как мой отец привез ее в поместье, когда, как я уже сказала, ей было 15 лет, больше он уже никуда не увозил ее из дома.
В поместье были очень хорошие дома и богато украшенная часовня. На нее была лицензия, чтобы в ней можно было проводить богослужения. После того как у моей матери родилась первая дочь, она послала моего отца к господину епископу Пуэблы просить эту лицензию, которая тогда была нужна, чтобы в этой часовне можно было крестить. Когда лицензия была получена, та приняла крещение с большим удовольствием от моего отца, и так было со всеми детьми, которые рождались у моей матери и которых в общей сложности вместе со мной было одиннадцать. Двое умерли еще маленькими, осталось у нее восемь дочерей и один сын – то есть в общей сложности девять. Звали их: Томас – он был старший, Августина, Анна, Элеонор, Франсиска, Мария, Хуана – последняя была я, в монашестве же мое имя сменилось с Хуаны на Марию. После меня у моей матери были еще две дочери – Исабель и Каталина. Все были крещены в часовне поместья.
Все мы стали большими, но ни одна еще не прошла конфирмацию к тому времени, когда Господь забрал к себе моего отца. Спустя некоторое время после смерти моего отца случилось, что один епископ проходил по нашей долине, которая лежала на пути в его епархию. Он остановился в селении Тепеака, где совершал конфирмации. Моя мать, желая, чтобы мы прошли конфирмацию, собралась в путь и взяла нас всех с собою в это селение, которое находилось неподалеку от поместья. Там мы все милостью Божьей прошли конфирмацию, кроме Томаса, который сделал это еще раньше. Это было большой отрадой для моей матери. Как мне помнится, тогда мне было уже более 12 лет. В тот день мы исповедовались и причастились Святых Тайн.
Все дети вполне походили на своих родителей, по милости Господа Бога нашего, в том, что были добродетельными, за исключением меня, оказавшейся совсем не похожей на них, хотя я всех более была обязана стать такой, и задатки, которыми наделил меня Господь, были добрыми. Я все их растеряла, позволяя себе идти на поводу у своих страстей, которые сокрушительно возрастали с годами. Благословен будь Боже, что ждал меня так долго.
Мать моя растила восьмерых своих дочерей и сына с большим усердием, а мой отец помогал ей воспитывать нас добрыми христианами. Как я сказала, оба они были друзьями добродетели и хороших книг, по которым и нас учили читать. Мою мать Бог наделил великим даром уметь делать вещи интересными, и в ней было все, что необходимо матери, чтобы воспитывать своих детей. Всех нас она научила читать и, в конце концов не было необходимости, чтобы нас обучали чему-либо учитель или учительница, за исключением моего брата Томаса, которого, уже повзрослевшего, отец послал в город Пуэблу в дом одного из своих родственников, чтобы он там учился. Он оставался там в обучении, даже когда стал совсем взрослым. Видя, что у него нет наклонностей ни к Церкви, ни к какому другому занятию, отец вернул его домой, чтобы тот помогал ему в работе на земле, которая у него была.
И это было предначертание свыше: ведь Богом уже был предопределен уход моего отца, и всех нас семерых он оставил без поддержки и каких-либо средств к существованию и мою мать – обремененной долгами и вдобавок такой большой семьей. Что до моего брата Томаса, он и был, и остается таким добродетельным, ведь он стал поддержкой и опорой для моей матери и для всех нас, это он дал нам средства к существованию. После всего ему достались и им поддерживаются два поместья, которые мой отец оставил нам после смерти – Господь наградит его своей великой милостью. Мой отец умер по-христиански в субботу, в день рождества Пресвятой Богородицы 1667 г. [480] Моя мать пребывала в великой скорби и одиночестве, хотя и с покорностью приняла волю Господа Бога нашего. Когда мой отец умер, мне было десять лет и пошел одиннадцатый.
Здесь я хочу сказать несколько слов о том лучшем, что я нашла в своем отце за то короткое время, которое мне довелось с ним общаться. Насколько я знала его, он всегда был молчалив, ни о ком не говорил дурного, напротив – хорошо обо всех. То немногое время, которое у него оставалось от работы в поместье, он проводил за чтением житий святых. И мой брат вырос большим любителем чтения и очень увлекался чтением добрых книг еще с малых лет. Никогда он не имел склонности к книгам, которые не были бы поистине полезными. При отце было так, что всегда, когда он, находясь дома, читал, моя мать и все мы располагались в гостиной – одни вышивали, другие пряли, третьи ткали – безо всякого шума, без единого слова, чтобы все внимали тому, что он читал. Очень мне пошло во благо слушание этих деяний святых, в особенности святых мучеников, о чем я потом еще скажу в свое время. Моему брату это святое занятие настолько вошло в привычку, что после смерти моего отца он, прямо как входил, брал книгу в свои руки и начинал читать. Он не имел другого развлечения.
Продолжу говорить о своем отце. Он всегда постился по четвергам и субботам, не говоря уже о Великом посте и канунах Великих праздников. После того как прошла суматоха, связанная с его кончиной, решила я открыть сундук, который принадлежал ему, и нашла в нем два кремня, которые, как я знала, он использовал. Мне они потом служили многие годы. Я проводила большую часть ночи стоя на коленях в молитве, так что и не знала, в котором часу уходила к себе, было ли то в полночь или позже. Я бы могла сказать здесь и о многом другом, но от меня не требовалось, чтобы я говорила более, чем то, кем были мои родители и какое воспитание они мне дали… [481]
Нынче, за два дня до Рождества Госпожи нашей в этом самом году, в котором мы живем[482], стояла я на моленье общины в хоре и была очень далека от того, чтобы просить о душе отца моего; и просила о совсем других нуждах Пресвятую Богородицу. И тут я почувствовала очень близко от себя душу моего отца. Потом я поняла, что он приходил не во славе, хотя и не видела, в какой форме. Он только дал мне понять, что еще не находится в покое. Он сказал мне следующее: после мессы, которую ты мне закажешь в алтаре Госпожи нашей в день Ее Рождества, я покину чистилище, и душа моя будет в покое.
О Господи, найдется ли у кого способность, чтобы описать все, что я при этом почувствовала: великую радость видеть, что он спасен, и, с другой стороны, горечь и муку от осознания того, что многие годы он провел в страданиях! И видя, и радуясь Господу Богу нашему в силу того, что я тогда почувствовала, я не могла сомневаться, что все от Бога, но всегда с тем страхом и опасением, как бы не впасть в искушение от лукавого…
После всего этого, разговаривая в исповедальне с Вашим Преосвященством и рассказывая о случившемся со мною, тут я начала опасаться и сомневаться, не было ли это каким-то искушением от лукавого или воображением моей головы. Потом я почувствовала Господа нашего – так, как я описала это раньше. И чуть дальше я увидела душу моего отца, и, как мне показалось, он был уже во славе небесной. И тогда мне сказала Пресвятая Богородица: «Не бойся, дочь Моя, то не искушение от лукавого. И чтобы ты увидела, как сильно Я тебя люблю, Я покажу тебе душу отца твоего во славе, чтобы ты имела утешением, что отец твой покоится с миром…».
Совсем не похоже на то, что я рассказала о душе моего отца, было то, что привиделось мне с душой моей матери, о которой я знаю точно, что Господь дал ей чистилище в этой жизни, ведь ей так много довелось пережить. Ибо в тот же день, когда ее похоронили, когда я находилась в хоре, молясь за нее Богу, Господь явил мне ее, и я увидела ее не постаревшей, какой она была, а совсем молодой, удивительно красивой, исполненной сияния. И она сказала мне, что уже на пути к вечному упокоению. И о многом другом, что тут произошло, я уже писала в тетради, которая находится у Вашей Светлости, и потому не стану излагать здесь всего этого[483].
Я родилась в день святого евангелиста Марка 25 апреля (года 1654)[484], и поскольку крестного отца звали Хуан, мне дали имя Хуана[485]. Когда же я приняла обет, мне дали имя Хуана де Сан-Диего. Позднее, когда подошло время вступления в орден, я попросила, чтобы мне сменили имя с Хуаны де Сан-Диего на Марию де Сан-Хосе, потому что так велико было мое стремление и желание сбросить с себя все мирское, что я почла за лучшее отказаться от имени, которое у меня было, и принять другое, как я и сделала.
После того как я родилась, моя мать сказала, что хочет растить меня одна, без помощи других женщин, как имела обыкновение в случае с другими своими чадами. Так она и сделала; так что я не взяла ни капли молока от другой женщины, кроме своей матери. Мне очень хорошо помнится, что даже когда мне было пять лет, и тогда еще я брала материнскую грудь. Все это она делала из-за решения не иметь другого ребенка. После того как я родилась, она стала молить Господа о том, чтобы он не давал ей нового ребенка, потому что была слишком измождена уходом за уже родившимися. Но Господь, который очень хорошо знает, что для нас лучше, не внял ее мольбам. И чтобы испытать ее покорность, притом, что я была пятой, послал ей других двух чад. Когда она почувствовала, что беременна, она была сильно огорчена, хотя всегда оставалась покорной воле Божьей. Несколько позже она отдалила меня от себя, чтобы обо мне заботились мои старшие сестры, и в особенности одна добродетельная девушка, которая также выросла в нашем доме.
Насколько мне помнится, в возрасте пяти лет я уже знала четыре молитвы[486], которым научила меня моя мать, и меня сажали учиться писать по христианским текстам, которые сказалась на моем воспитании больше, чем что-либо иное. Мне кажется, я могу сказать со всей правдивостью, что, еще до того, как я научилась ясно говорить обо всем, Господь вселил в меня равнодушие ко всему земному в этой жизни, и не было вещи, о которой я могла бы сказать кому-то, что она моя. Лишь в этом я находила покой.
Так как я осталась без опеки моей матери, я начала терять все то доброе, чему научилась от нее, пока она воспитывала меня. В нашем доме было много прислуги, и все жили как одна большая семья, и потому были девочки, с которыми мы веселились и озорничали; ведь все были моего возраста, с небольшой разницей, и они не причиняли мне вреда, кроме одной сиротки, которую вырастила хозяйка соседнего дома и которая приходила к нам в дом вместе с другими озорничать. Мне, как я уже сказала, исполнилось пять лет. Эта соседская девочка была старше меня; ей было семь лет. Мои сестры проявляли уже благоразумие, поскольку были уже большими. Те же две, которые родились после меня, были еще слишком малы. Я начала в этой компании девчонок терять и упускать все те добрые наклонности, которые имела, поскольку научилась злословить и ругаться и говорить некоторые слова, которые были не очень приличными. В играх и шалостях, которыми занимались все мы, маленькие девочки, без здравого смысла и понимания, я все растеряла, поддаваясь своим страстям, которые лишь усиливались с возрастом. Как это ни печально, когда мне исполнилось десять лет, я была такой озорной и веселой в этих играх и шалостях, что хуже некуда. Но это было потерянное время, потраченное впустую, и тем самым у Бога были связаны руки помочь мне и пролить мне свет разума, чтобы постичь это и понять, какую ничтожную жизнь я избрала на свою погибель.
Мне кажется, что я могу сказать, что в те десять или одиннадцать лет, которые я провела в такой жизни, в которой было больше животного, чем разумного человеческого начала, я не достигла такой сознательности, чтобы понять, что я оскорбляла Бога теми дурными делами, которые совершала. Я даже не знала, что существует Бог, рай и ад, – так велико было тогдашнее мое невежество…
Итак, я говорю о дурных привычках и наклонностях, которые у меня были: злословие, брань и склонность к некоторым столь недостойным играм, что хуже некуда, – та девочка-сиротка, о которой я сказала, причинила мне много вреда, поскольку была настоящим бесенком в своих шалостях. Но это было не что иное, как мое дурное естество и мои необузданные страсти. Благословен Бог, что столько ждал меня и терпел с великим милосердием, тогда как мог покинуть меня и бросить меня в ад. Во мне было много низкого и дурного, потому что преобладала во мне гордыня. Когда мне шел одиннадцатый год, кажется, я уже различала добро и зло из всего того, что видела и слышала, и исходя из этого старалась не делать того, что не хорошо, в присутствии людей благоразумных и рассудительных. Стало быть, я понимала, что это было не хорошо, а плохо.
В это время Бог забрал моего отца, и, хотя он послал мне тяжкое испытание видеть, как тот умирает, но не настолько, чтобы привнести изменения в мою бесшабашную и ничтожную жизнь. Моя мать нисколько не перестала заботиться обо мне, хотя и была так занята, потому что велика была ее любовь ко мне. Она прилагала большое усилие к тому, чтобы я исповедовалась и готовилась к причащению в дни богородичных праздников. Я противилась этому, потому что не находила в себе склонности ко всему этому и даже не знала, как исповедоваться. Я послушно ходила на исповедь, но не помню, чтобы ходила когда-нибудь также и причащаться. Мать усердствовала, давая мне уроки, чтобы я научилась читать, но поскольку я не прилагала стараний, то так и не научилась до поры до времени.
Помимо шалостей, о которых уже было сказано, большую часть времени я проводила за помолом муки и переносила камни или другие тяжелые вещи, бегая с ними из одного места в другое до такой усталости, что больше я уже и не могла. И не имела другого развлечения, кроме этого, и тех, о которых я сказала. Впрочем, то, о чем я только что говорила, больше похоже на испытание, чем на развлечение, потому что этим, как кажется, божественная сила мне давала понять, что крест, который я понесу через всю свою жизнь, будет очень тяжким, в чем я теперь уже и убедилась, ибо крест, который я несла и несу, очень тяжел. Спасибо Господу, что всегда принимал меня согбенной под грузом непрерывных страданий, и это поистине благодеяние, которое я во многом заслужила.
К тому времени, как мне исполнилось одиннадцать лет, уже тогда мне стало нравиться то, чего я до этого не делала и о чем даже не думала, – тщательно наряжаться, чтобы хорошо выглядеть. И то, что я не растрачивала свое время на это пустое занятие, было не моей заслугой, а моей матери и моих сестер, потому что никогда я не видела, чтобы в доме кто-нибудь подавал пример этого тлетворного и вредоносного занятия бедных женщин. И хотя в те годы я была такой испорченной, никогда не доходили до меня вещи, которые происходили в свете. И касательно нарядов и украшений, которые в нем использовались, – никогда у меня не было склонности и интереса к таким вещам, ибо я всегда к ним имела великое отвращение; я не говорю только о том, чтобы использовать их самой, но и даже видеть их на других людях (что мне было неприятно), поскольку всегда я понимала, сколь напрасным оказывается время, которое некоторые люди тратят на свою внешность и наряды только для того, чтобы выглядеть хорошо и угождать тем, кто их видит. Потому, когда я говорю о том, как следила за своим внешним видом, в особенности за волосами, которые в этом возрасте у меня были уже очень красивые, следует признать, что мне не хватало разума, чтобы понять, что само по себе это было плохо.
Мне помнится, что, как я уже сказала, вместе с другими девочками моего возраста мы озорничали. Но никогда я не общалась ни с кем из мужского пола, потому что они всегда вселяли в меня не знаю какой страх и ужас, так что это заставляло меня убегать как можно скорее всегда, когда мне представлялся случай говорить с каким-нибудь мужчиной; впрочем, такое случалось очень редко, поскольку я всегда пребывала в одиночестве. <… >
Однажды вечером я вышла из комнаты моей матери во двор и стала молоть муку. Тут ко мне подошли мои сверстницы, как обычно по вечерам, молоть муку. Я была мельником. Мы все находились у стены, которая окружала двор. Одна из тех, которые меня окружали, не знаю как, сделала мне больно. Я, будучи плохо воспитанной, заругалась на нее, но не успела я произнести слова, как Бог послал на меня луч. И хотя он казался обычным лучом, для меня он был не чем иным, как лучом света, который Господь послал в мое сердце. Луч упал посреди всех, с кем я была рядом, и, хотя он оставил всех нас распластанными по земле, он не причинил никому вреда. Он прошел через угол стены и через отверстие, которое он проделал, ушел в даль и убил животное, которое находилось в поле недалеко от этой же стены.
О Боже! Сколь ясно и отчетливо Он показал мне свое величие, ведь так же, как Он отнял жизнь у этого животного, Он мог с большей справедливостью лишить жизни меня! Ведь я не служила Ему ничем, кроме как оскорблением, и Он мог отправить меня в пропасть ада. Да воздастся бесконечная благодарность столь безмерным доброте и милосердию, которые Он проявляет к тем, кто заслуживает тысячи адских мук за свои[487] великие низости и прегрешения!
После того как прошел страх и испуг, который был ужасен, мы поднялись с тех мест, где лежали поверженные и ошеломленные тем лучом. Я, не обращая ни на кого внимания и ни с кем не разговаривая, пошла в залу, где были моя мать и мои сестры. И, проходя по лестнице, я натолкнулась на демона, который сидел на первой ступени в человеческом обличье совсем раздетый и похожий на мулата. Он покусывал свою руку. Как я увидела его, он сразу поднял палец, будто угрожая мне, и сказал мне: «Ты моя. Никуда тебе не уйти из моих рук». Я увидела это скорее внутренним зрением души, чем глазами тела[488]. Его слова зазвучали у меня в ушах, и я услышала, как они были произнесены. Но с помощью и при поддержке Его, который все может и который есть Бог, я смогла превозмочь себя и продолжить путь, пока не вошла в залу, где находилась моя мать.
Испуг от этого второго случая был не меньшим, чем тот, который был вызван лучом. Я утаила все, не сказав никому ни слова, ни матери, ни кому-либо еще, о том, что со мной случилось, – что я видела лукавого в столь устрашающем обличье и о тех словах, которые он мне сказал. После того как я пришла в себя, я нашла себя совсем иной, я даже сама себя не узнавала. Я уже не была той, кем была раньше; так что кажется, в моей душе открылось большое окно, через которое входил очень ясный свет, в котором я видела и понимала с великой ясностью и просветленностью все, что Господь делал, и терпел, и творил, чтобы спасти меня ценой Своей драгоценной крови. И одновременно я отчетливо увидела перед собой все, что я делала на протяжении одиннадцати лет, – не знаю точно, исполнилось ли мне столько, когда все это случилось. Я видела и ясно осознавала многие и тягчайшие прегрешения, в которые впадала, оскорбляя Божье Величие таким неблагодарным невежеством. Я почувствовала великую боль от того, что оскорбляла Господа Бога моего, который облагодетельствовал меня своей щедрой рукой. И были слезы и воздыхания[489], взывающие к Господу, чтобы он послал мне исповедника, которому я могла бы признаться во всех своих прегрешениях…
Всю эту ночь я провела в колебаниях и размышлениях, какой образ жизни я могла бы избрать, чтобы отвернуться и уйти от всего мирского. Находясь в том состоянии, в каком я была, я встретила утро следующего дня слишком обеспокоенной, без надежды найти возможность осуществить свое желание исповедоваться – так что каждый миг мне казался вечностью; без надежды найти решение в поиске образа жизни, который следовало мне избрать. Потом, когда я увидела, что моя мать одна спит в комнате и никого больше нет, – ибо тогда я старалась убежать ото всех людей, чтобы они не увидели меня в том состоянии, в котором я была, – в тот же день поутру я вошла в эту комнату и закрыла дверь, оставшись одна, чтобы дать выход стонам, вздохам и слезам, прося милосердия у Божественного Провидения, которое хорошо знает, как много я перед ним виновата.
Это происходило со мной в комнате, и, уставшая уже от хождения, я присела на скамью, которая стояла перед постелью моей матери, а в головах там был образ Пресвятой Богородицы. На этом образе Она была с маленьким Иисусом на руках. Сидя, как я сказала, на скамье, задумчиво положив руку на щеку, безучастна ко всему, я услышала, как Эта Госпожа, о коей я говорю, сказала мне: «Хуана, подойди ко мне». Я уже говорила, что мое имя было Хуана, а Мария – церковное имя. Как только я услышала эти слова, кажется, что я воскресла от смерти к жизни, почувствовав великое утешение в своей душе. Я поспешно поднялась и встала на колени, положив руки перед образом Пресвятой Богородицы, проливая море слез; ибо, как я понимаю теперь, Господь оказал мне милость, дав мне способность к слезам.
Я сказала Богородице: «Мать моя и мать грешников, отрада, прибежище и защита для моего сердца, изолью тебе, Госпожа, свои печали, горечь и тревоги. Покажу Тебе все злокачественные и неизлечимые раны и язвы моих тягчайших прегрешений, чтобы как Мать и Защитница моя Ты послала мне Божьей милостью прощение моих грехов и благодать, дабы посвятить всю себя служению Тебе и любви к Тебе, как я должна это сделать…».
После того как я рассказала обо всех своих прегрешениях, говорила мне Пресвятая Дева, Мать и Госпожа, моя, и сказала Она: «Дочь моя, ты уже прощена, с тем, чтобы потом, когда у тебя будет исповедник, ты исповедовалась, как тебе было сказано. Желаешь ли ты по собственной воле стать невестой моего Пресвятого Сына? Взгляни на Него, как Он прекрасен! Он даст тебе в залог Своей любви это кольцо, которое у него на пальце»[490]. Потом все исчезло. Колечко я больше никогда не видела. Образ Госпожи нашей, которая, я говорила, была с Младенцем на руках, вновь стал таким, как и прежде. Я осталась на том же месте, где стояла на коленях, пока происходило все, о чем я здесь рассказала. Мои глаза были переполнены слезами. Я не знала, как возблагодарить Ее Божественное Величество за ту благодать, какую она пролила на мою низость и ничтожество. Я нашла себя настолько другой, что сама себя не узнавала, и я уже не была такой, какою была прежде. <…>