(1735–1826)
Джон Адамс – личность незаурядная в американской истории. Выходец из Массачусетса, он стал одним из предводителей Войны Соединенных Штатов за независимость, крупным дипломатом, выполнявшим в Европе (в Нидерландах, Франции и Англии) миссию по признанию независимости США, и, наконец, вице-президентом при Джордже Вашингтоне и 2-м президентом Соединенных Штатов (1797–1801). Имя Джона Адамса значится наряду с именами Джорджа Вашингтона, Бенджамина Франклина и Томаса Джефферсона в числе отцов-основателей первого современного независимого государства на Американском континенте.
Вместе с тем за ним одним установилась репутация неудачника в политике. Это связано с серией реальных неудач как во внешне-, так и во внутриполитической деятельности Адамса, начиная с неуспеха заведомо обреченной миссии в Англии, нацеленной на полное признание американской независимости и получение режима экономического благоприятствования, и заканчивая развалом Федералистской партии, одним из лидеров которой он являлся. Будучи избранным на пост президента, Джон Адамс сформировал кабинет из своих фактических противников – сторонников другого, к тому времени формального, лидера федералистов Александра Гамильтона. Когда в 1798—1799 гг. партия разделилась по внешнеполитическому вопросу – об отношениях с Францией под угрозой войны с ней, – Адамс реорганизовал свой кабинет, устранив из него сторонников Гамильтона. В результате партия оказалась окончательно расколотой, что предопределило ее поражение на следующих президентских выборах и выборах в Конгресс.
Знание особенностей личностного становления Адамса в высшей степени способствует пониманию того, почему он предпочел дистанцироваться от матушки-Англии, когда большинство федералистов выступало за ее активную поддержку в борьбе с агрессией Франции, и избрал тактику примирения с Францией, которая была патроном и покровителем американской независимости и демократии и представала в глазах едва ли не всех североамериканцев своего рода отцовской фигурой. Помимо сказанного, президентство Адамса не было отмечено такими значимыми политическими инициативами, как последующие правления Джефферсона, Мэдисона и Монро, хотя в значительной мере именно его усилиями сосуществование и борьба федералистских и унитаристских тенденций в политической жизни Соединенных Штатов были направлены в мирное русло.
Необходимо отдать должное тому, как стойко Адамс преодолевал все жизненные трудности, находя неизменную опору и поддержку в лице своей семьи, и прежде всего своей супруги Эбигайль, урожденной Смит, одной из самых передовых, образованных и политически мыслящих женщин своего времени.
Совершенно замечательна фигура Джона Адамса как основателя одной из виднейших североамериканских политических династий. Это был единственный случай в истории США, когда сын президента также, спустя два с половиной десятилетия после отца, стал президентом Соединенных Штатов. Его внук и его правнук также являлись крупными политическими фигурами. Все это указывает на то, какое огромное внимание Джон Адамс уделял семье и какую роль играла его собственная семья в его личностном становлении.
Как литератор Адамс известен по статьям в «Федералисте»[544], а также по переписке с женой Эбигайль и другими членами семьи. Стремление «литературизовать» и сделать поистине художественным эпистолярный жанр, нашедшее воплощение в указанной переписке, является верным признаком всеобъемлющего влияния культуры французского Просвещения, в первую очередь Монтескье и Руссо. Автобиография на фоне названных памятников смотрится значительно бледнее. При этом она не в меньшей степени является данью моде, теперь уже не только европейской, но и американской, начало которой положила знаменитая своей искренностью «Автобиография» Франклина.
Настоящему тексту предшествовали два собственноручно написанных Адамсом фрагмента. Первый, озаглавленный «Жизнь Джона Адамса», представляет собой две рукописные страницы in folio, без сомнения, написанные ранее, чем «Автобиография» Адамса в ее нынешнем виде. Это был черновой набросок, носящий следы многочисленных правок и большей частью перечеркнутый, где речь идет об истории семьи Адамсов на Американском континенте. Текст обрывается на втором параграфе повествования о детстве автора. Второй фрагмент, озаглавленный «Эскиз», состоит из трех четвертей листа и крайне сжато излагает основные моменты из жизни Джона Адамса. Таким образом, Адамс неоднократно подступался к автобиографическим мотивам, а следовательно, конечному варианту было предпослано длительное осмысление автором своего прошлого, и в частности детства. Вместе с тем неоднократное прерывание работы над автобиографией свидетельствует об относительно невысокой значимости, которую придавал автор своему труду, что находит подтверждение и в преамбуле к тексту.
«Поскольку жизнеописания философов, государственных деятелей или историков, созданные ими самими, обыкновенно приписывались тщеславию, и потому немногие были расположены читать их без отвращения, – утверждает Адамс, – нет оснований ожидать, что какие бы то ни было наброски, которые я могу оставить о своем времени, будут восприняты публикой с каким-то удовольствием или даже отдельными людьми будут читаться с большим интересом». Именно это суждение заставляет автора ограничивать объем повествования о вещах, не имеющих, с его точки зрения, непосредственной социальной значимости, то есть, по существу, основных составляющих истории детства. В самой этой позиции и в его словах местами ощущается пренебрежение детством как таковым, своего рода неуважение к детству, в чем можно усмотреть последствие в основе своей интрузивного, или навязчивого (по Ллойду Демозу), типа воспитания, полученного Адамсом. Ключевую роль в личностном становлении Джона сыграл отец. Он целиком направлял развитие мысли и деятельность ребенка, порой, как это можно понять из текста, наиболее эффективными и преимущественно ненасильственными способами подавляя собственное волеизъявление Джона. Типической чертой характера последнего становится нерешительность, покорность внешней воле, сопровождающаяся отказом от выбора. Любопытной деталью в этом контексте выглядит то обстоятельство, что даже по окончании Гарвардского колледжа он не мог определиться, какую профессию выбрать.
Тот же усиленный моральный прессинг способствовал преобладанию у Джона Адамса внешнего источника моральных оценок. В связи с этим некоторые модальности поведения излагаются автором «от противного», то есть отправляясь от того, что могло бы быть и чего не было. Мы не найдем у Адамса той степени внутренней свободы, какая присуща Руссо, и такой меры внутренней необходимости, как у Франклина. С другой стороны, раннее вымещение Эдипова комплекса, признаки которого, с известными допущениями, можно выявить в небольшом отрывке из истории детства, иными словами, примирение с отцом в сочетании с дистанцированием от матери, способствовало гармоничному развитию личности Адамса. После короткого периода противостояния воле отца выбор был сделан однозначно в пользу него и дружбы с представительницами женского пола. Поэтому при кажущейся внешней деструктивности на всем протяжении взрослой жизни Адамса мы не найдем в его психике тех внутренних деструктивных элементов, которые чаще всего характеризуют активного политика[545].
Дневник и автобиография
<Начато 5 октября 1802>
…У моего деда Джозефа было десять детей: пять сыновей и пять дочерей – все они перечислены в его Завещании, которое теперь находится у меня.
У моего отца Джона было три сына: Джон, Питер Бойлстон и Элихью. Питер Бойлсон по-прежнему живет по соседству со мной и остается моим другом и любимым братом. Элихью умер в раннем возрасте в 1775 г. Его жизнь была пожертвована во имя Родины, поскольку он погиб в нашей армии под Кембриджем, где командовал ротой добровольцев из милиции, его свела в могилу инфекционная болезнь, и после него остались трое малолетних детей: Джон, Сюзанна и Элиша.
…Мой отец, благодаря своему трудолюбию и предприимчивости, вскоре стал человеком, пользующимся бóльшим уважением в городе, чем его патрон. Он стал выборщиком, офицером милиции и дьяконом в церкви. Он был достойнейшим человеком из всех, кого я когда-либо знал. В мудрости, благочестии, добродетели и милосердии вкупе с его образованием и местом в жизни я не нахожу ему равных. Моя бабушка была великая умница; но, поскольку она умерла задолго до моего рождения, мне немногое известно из ее прошлого, за исключением того, что мне рассказала пожилая женщина, вдова нашего бывшего священника мистера Марша и дочь предшествовавшего ему священника мистера Фиске, – что она была человеком, обладавшим большей грамотностью, чем обыкновенно бывало среди лиц ее пола и положения, прилежной читательницей и самой образцовой женщиной во всех жизненных отношениях. Она умерла от чахотки и на досуге составила «Наставление детям», которое мне доводилось в детстве читать в рукописи, но которое теперь потеряно. Не знаю, случалось ли мне видеть его за последующие шестьдесят лет – а свидетельства семилетнего мальчика едва ли стоит принимать во внимание, – но тогда оно показалось мне удивительно красивым. Вероятно, от матери моему отцу передалось восхищение чтением[546], как он это называл, которое он пронес через всю свою жизнь и которое вызвало в нем неизменную решимость дать первому своему сыну гуманитарное образование.
Моей матерью была Сюзанна Бойлстон, дочь Питера Бойлстона из Бруклина, старшего сына Томаса Бойлстона, хирурга и фармацевта, который приехал из Лондона в 1656 г. и женился на женщине по фамилии Гарднер из того же города, от которой у него был Питер, Забдиэль, врач, впервые введший в Британской империи практику прививки от малой оспы[547], Ричард, Томас, Дадли и несколько дочерей…[548]
Мой отец женился на Сюзанне Бойлстон в октябре 1734 г., а 19 октября 1735 г. родился я[549]. Поскольку мои родители оба были любителями чтения и мой отец предназначил свое первое дитя задолго до его рождения общественному образованию, меня очень рано начали обучать чтению дома и в школе миссис Белчер, матери дьякона Моисея Белчера, который жил в соседнем доме на противоположной стороне дороги. Не стану изводить бумагу, рассказывая забавные истории из своей юности. Меня отправили в публичную школу неподалеку от Каменной церкви, в которой священником был г-н Джозеф Кливерли, умерший в текущем, 1802 г. в возрасте девяноста лет. Г-н Кливерли на протяжении всей своей жизни являлся самым праздным человеком, какого я знал (за исключением г-на Вибирта), хотя и терпимым ученым-филологом и джентльменом. Его невнимание к своим ученикам было столь явным, что внушало мне неприязнь к школам, книгам и к учебе; и я проводил свое время, как ленивый ребенок, делая и пуская лодочки и кораблики по прудам и ручьям, изготовляя и запуская воздушных змеев, играя в крикет, в шарики, метая кольца, занимаясь борьбой, плаванием, коньками и в первую очередь, стрельбой – занятием, к которому я пристрастился с жаром, коего не чувствовал ни к одному другому делу, учению или увлечению.
Мой энтузиазм по отношению к спорту и мое невнимание к книгам настораживали моего отца, и он часто заводил со мной разговор по этому поводу. Я говорил ему, что не люблю книги и хотел бы, чтобы он оставил мысли отправить меня в колледж. «Что же ты будешь делать, сын? – Стану фермером. – Фермером? Так я покажу тебе, что это такое – быть фермером. Пойдешь завтра утром со мной на паром «Пенни» и будешь помогать мне собирать тростник. – Буду очень рад пойти, сэр». И следующим утром он взял меня с собой и в добром расположении держал меня рядом на работе. Вечером дома он сказал: «Ну как, Джон, ты все еще хочешь быть фермером?» Хотя работа была очень тяжелой и грязной, я ответил, что мне все очень понравилось. – «Ну а мне это не так уж понравилось; и посему завтра ты пойдешь в школу». Я пошел, но не был там столь же счастлив, как среди речного тростника. Мой школьный учитель, как я считал, не уделял должного внимания и времени занятиям арифметикой, и меня это возмущало. Я обзавелся учебником, полагаю, Кокера[550] и, оставаясь один дома, приложил все свои старания к тому, чтобы пройти весь курс, и прошел его, наверстал упущенное и обогнал всех учеников в школе безо всякого учителя. Я не осмеливался просить помощи у отца, потому что ему не понравилось бы мое невнимание к латыни. Так, с ленцой, я дожил до четырнадцати с небольшим лет, когда я сказал своему отцу вполне серьезно, что хотел бы, чтоб он забрал меня из школы и позволил мне заняться работой на ферме. «Ты знаешь, – сказал отец, – что мое сердце лежит к тому, чтобы ты учился в колледже, так почему бы тебе не последовать этому моему желанию? – Сэр, мне не нравится мой школьный учитель. Он столь нерадив и столь зол, я никогда ничему с ним не научусь. Если Вы будете так любезны убедить г-на Марша взять меня, я приложу все свои силы к учебе, насколько позволят мои природные данные, и пойду в колледж сразу, как только смогу подготовиться». Следующим утром первое, что я услышал, было: «Джон, я убедил г-на Марша взять тебя, и сегодня ты должен будешь пойти в его школу». Этот г-н Марш, который был сыном нашего бывшего священника с той же фамилией, держал частный пансион в двух шагах от дома моих родителей. В эту школу я пошел, получив хорошее наставление, и я начал учиться всерьез[551]. Отец вскоре мог наблюдать, как мой интерес к охотничьему ружью ослабевает и как день за днем усиливается мое внимание к книгам. Немногим более чем через год г-н Марш объявил, что я готов к поступлению в колледж. В день, назначенный в Кембридже для экзаменов кандидатов на поступление, я оседлал своего коня и позвал г-на Марша, который должен был ехать со мной. Погода была пасмурная, и собирался дождь. Г-н Марш сказал, что плохо себя чувствует и боится выезжать. Итак, я должен был ехать один. Вдобавок к этой непредвиденной ситуации грянул гром, и, ужаснувшись от мысли самому представляться таким крупным людям, как президент и члены совета колледжа, я поначалу решил вернуться домой; но, предвидя огорчение моего отца и понимая, что это обидит не только его, но также и моего учителя, которого я искренно любил, я взял себя в руки и нашел в себе достаточно решимости продолжить путь. Хотя г-н Марш уверял меня, что видел одного из преподавателей на позапрошлой неделе и передал тому все, что ему самому надлежало сказать, если бы он поехал в Кембридж, что он не боится доверить мне экзамен и уверен, что я смогу хорошо показать себя и буду достойно принят, однако у меня не было такой же уверенности в себе и всю дорогу я страдал меланхолией.
По прибытии в Кембридж я представился согласно данным мне указаниям и подвергся обычному экзамену перед президентом, г-ном Холиоуком, и преподавателями Флинтом, Ханкоком, Мэйхью и Маршем[552]. Г-н Мэйхью, чьи уроки мы должны были посещать, предложил мне перевести на латынь кусок английского текста. Он был длинен и, пробежав по нему взглядом, я нашел несколько слов, латинские аналоги которых не приходили мне на ум. Думая, что я должен перевести этот текст без словаря, я сильно испугался и ожидал, что буду отправлен назад, – этого я боялся больше всего на свете. Г-н Мэйхью направился в свой рабочий кабинет и просил меня последовать за ним. «Вот, дитя мое, – сказал он, – словарь, вот – грамматика, а вот – бумага, перо и чернила; ты можешь готовиться, сколько потребуется». Это было радостным известием для меня, и тогда я понял, что мое поступление обеспечено. Латынь вскоре была сделана; и объявили, что я принят. Мне дали тему – о чем писать на каникулах. Когда я возвращался домой, у меня было столь же легко на душе, сколь тяжко было, когда я ехал туда: мой учитель будет весьма доволен и мои родители очень счастливы. Я провел каникулы без большой пользы для себя, главным образом за чтением журналов и «Британского Аполлона». Под конец каникул я поехал в колледж и занял комнату, мне предназначенную, и свое место в классе г-на Мэйхью. Я нашел там несколько лучших, чем я сам, учеников, в особенности это Локк, Хемменуэй и Тисдэйл. Последний покинул колледж до окончания первого года, и что с ним стало, я не знаю. Хемменуэй все еще жив и стал крупным богословом, а Локк был президентом Гарвардского колледжа – место, для которого не найти было человека более достойного[553]. С ними я некогда водил дружбу, без ревности и зависти. Я быстро сблизился с ними и начал чувствовать желание сравняться с ними в науке и литературе. В науках, в особенности в математике, я вскоре превзошел их – главным образом потому, что, намереваясь идти на богословие, они считали Закон Божий и классическое языкознание более важными для себя. В литературе я так никогда и не догнал их.
Здесь было бы уместно вспомнить о том, что составляет предмет огромной значимости в жизни каждого мужчины. Мне был присущ влюбчивый характер, и очень рано, с десяти или одиннадцати лет, я стал большим любителем женского общества. У меня были подружки среди юных дам, и я проводил многие из своих вечеров в их компании, и это пристрастие, хотя и находилось под контролем на протяжении семи лет с моего поступления в колледж, возвратилось ко мне и поглотило меня с новой силой, когда я уже был женат. Я не стану обрисовывать характер или же проводить подсчет своих юношеских увлечений. Это могло бы быть расценено как неуважение к тем, которые живы, – я скажу лишь следующее: все они были умеренные и добродетельные девушки, и на протяжении своей жизни всегда поддерживали в себе эти свойства. Ни одна девица или дама не имела когда-либо повода покраснеть от смущения под моим взглядом или из сожаления о своем знакомстве со мной. Ни один отец, брат, сын или друг не имел повода для огорчения или негодования по поводу моих отношений с их дочерью, сестрой, матерью или состоящей с ними в каком-либо ином родстве особой женского пола. Мои дети могут быть уверены, что у них нет и никогда не было незаконного брата или сестры. Утверждаю это с невыразимым утешением для себя, со всей искренностью и правдивостью, и я полагаю, что обязан этим благом своему воспитанию. Мои родители настолько презирали всякого рода распущенность, постоянно выставляли напоказ такие картины бесчестия, низости и погибели, что мой природный темперамент всегда осаждался моими принципами и чувством приличия. Эта добродетель тем более укоренялась во мне и тем более оказывала на меня влияние, чем больше я наблюдал примеров последствий иного поведения. Ржавое пятно на всю жизнь – вот неизбежное следствие незаконной любви как в Старом Свете, так и в Новом. Счастье жизни зависит в большей степени от невинности в этом отношении, чем от всей философии Эпикура и Зенона, не дополненной ею. Я мог бы слагать романы или истории, столь же чудесные, сколь романы, о том, что я узнал или услышал во Франции, Голландии и Англии, и все это служило бы подтверждением тому, что я усвоил в своей юности в Америке, – что счастье потеряно навсегда, если потеряна невинность, по меньшей мере до тех пор, пока не придет раскаяние, настолько суровое, чтобы уравновесить все прелести распущенности. Раскаяние само по себе не способно восстановить счастье невинности, по крайней мере в этой жизни.
<Продолжено 30 ноября 1804>
В моем классе в колледже было несколько учеников, к которым я испытывал сильную привязанность: Вентуорт, Браун, Ливингстон, Сиволл и Дальтон, каждый из которых занял видное место в жизни, за исключением Ливингстона, добродушного и талантливого юноши, умершего через год или два после получения первой ученой степени[554]. В классе впереди меня шло несколько друзей: Трэдвелл, замечательнейший ученик в свое время, чья ранняя смерть в должности профессора математики и натуральной философии и по сей день не без основания оплакивается в Нью-Йоркском Американском научном обществе, Вест, выдающийся богослов Нью-Бэдфорда[555], и Сэмюэль Куинси, простой, общительный и доброжелательный товарищ, не без таланта, элегантности и вкуса.
Я вскоре проникся возрастающей любезностью, любовью к книгам и к учебе, которые рассеяли мое увлечение спортом и даже дамским обществом. Я читал все время, но безо всякой методы и почти без разбора. Я регулярно посещал занятия и готовил свои задания безупречно. Математика и натуральная философия занимали большую часть моего внимания, о чем я потом сожалел, поскольку мне был предназначен тот жизненный путь, на котором эти науки мало использовались, а классические имели большое значение. Я обязан им, однако, вероятно, некоторой степенью исследовательской настойчивости, которой я мог бы не приобрести другим путем. Не следует опускать еще одно преимущество. Оно слишком близко моему сердцу. Мое поверхностное знание математики позволило мне впоследствии в Auteuil во Франции пройти вместе с моим старшим сыном курсы геометрии, алгебры и нескольких отраслей наук с известной степенью удовольствия, что вполне вознаградило меня за все мое затраченный время и старания.
Между 1751 г., когда я поступил, и 1754 (то есть 1755), когда я покинул колледж, случился спор между г-ном Брайантом, священником нашего прихода, и одним из жителей, отчасти вследствие его принципов, которые назывались арминианскими[556], а отчасти из-за его поведения, которое было слишком распущенным, если не аморальным. Церковный совет был созван и собрался в доме моего отца. В церкви и среди прихожан выделились партии, а в прессе развернулась полемика между г-ном Брайантом, г-ном Нильсом, г-ном Портером, г-ном Бассом касательно пяти пунктов[557]. Я читал все эти памфлеты и многие другие заметки на ту же тему и оказался вовлеченным в проблемы, выходящие за пределы моего понимания. Тогда же мне довелось столкнуться с таким духом догматизма, с таким фанатизмом среди священнослужителей и мирян, что я понял: если бы я был священником, я должен был бы занять одну из сторон и высказаться столь же определенно, сколь любой из них, или никогда не получил бы прихода или, получив его, должен был бы вскоре лишиться его. Мой разум посещали очень сильные сомнения: создан ли я для деятельности проповедника в такие времена, – и я начал подумывать о других профессиях. Я осознал очень ясно, как мне думалось, что изучение теологии и занятие ею в качестве профессии втянет меня в бесконечные перебранки и сделает мою жизнь ничтожной, безо всякой перспективы сделать что-либо доброе для своего ближнего.