(1741–1814)
Известный шотландский церковный и общественный деятель Томас Сомервилл. Его долгая жизнь пришлась на яркий период истории Британии – когда еще живы были воспоминания о Славной революции и заключенной в 1707 г. Унии с Шотландией, он явился современником таких важнейших событий, как Великая французская революция и наполеоновские войны. Отношение Сомервилла к революции во Франции претерпело изменения – сначала он приветствовал ее и раскритиковал «Размышления» Э. Берка как «выражение аристократической гордости», но вскоре последовало разочарование, так как он понял, что последствия могли захватить и Англию. Результатом этих размышлений явился труд «Последствия Французской революции относительно интересов человечества, свободы, религии и морали, и замечания о конституции и нынешнем состоянии Британии». Вместе с тем Сомервилл был привержен принципам Славной революции 1688–1689 гг. и провел исследование событий в Британии XVII в. в «Истории политических отношений и партий с Реставрации Карла Второго до смерти короля Вильгельма» (1792).
Мемуары Сомервилла были написаны за год до смерти, поэтому о детских и юных годах достаточно бесстрастно размышляет человек умудренный опытом. Томас происходил из знатного рода Сомервиллей, известных со времени норманнского завоевания, и из семьи потомственных священнослужителей. Его дед получил приход в Корхаузе в 1674 г., но в силу политических событий – Реставрации – лишился его.
Томас рано потерял мать, долго болевшую в последние годы. Воспоминания о ней как о красивой и заботливой женщине он пронес через всю жизнь. Важно отметить ее религиозность – она читала сыну фрагменты из Священного Писания и комментарии к нему. Отец сыграл важную роль в становлении личности Томаса – он показан как мудрый и проницательный человек, образованный и одаренный (он был близко знаком с видным поэтом Алланом Рамзеем и, возможно, являлся соавтором одного из его стихотворений), но постоянная работа не позволяла ему уделять много времени воспитанию сына, и он отдал его в школу к своему родственнику в Дансе. Однако автор мемуаров считает, что большая самостоятельность пошла ему на пользу в жизни и он сумел многому научиться. Юный Томас критически относился к своим преподавателям, умело выделяя их положительные и слабые стороны – он замечал тенденции одних к чрезмерной дисциплине, а других укорял в недостаточном профессионализме. Но наиболее острую критику вызывает у него недостаточная религиозность преподавателя древних языков. Круг чтения Сомервилла в то время был типичен для всех учащихся – это дидактические сочинения, труды античных авторов (Цицерон, Цезарь, Гораций, Корнелий Непот), среди гуманистов упомянут Эразм.
Следующей вехой в его жизни стало поступление в Эдинбургский университет на богословский факультет. Юность Сомервилла совпала с периодом становления Эдинбургского университета как крупного британского центра науки – если раньше он был на вторых ролях, то в середине XVIII в. в него устремились студенты из всех уголков Британии; особенно хорошо было поставлено изучение математики и медицины.
Таланты юного Сомервилла-оратора развивались благодаря его участию в двух ярких обществах того времени – Теологическом и Изящной словесности. Из них вышли многие крупные деятели того времени, о которых он вспоминает. Там он научился не только элоквенции, составлению речей, но и гражданским добродетелям – многие участники обществ впоследствии занимали руководящие посты и стали друзьями на всю жизнь. Любопытно отметить, что юные теологи проводили много времени в тавернах, и за излишество (видимо, в употреблении напитков) Сомервилл осуждает своих компаньонов.
Воспоминания Соммервилла проникнуты размышлениями с высоты прожитых лет – он склонен сопоставлять свое поколение и «нынешнее поколение», отдавая должное и тому, и другому. Он подробен в описаниях и деталях (в примечаниях приводит точные цены на продукты того времени, покупаемые отцом), что придает источнику колорит эпохи и приковывает внимание к становлению целого поколения британской элиты эпохи Просвещения, к которой без сомнения принадлежал Сомервилл[638].
Моя жизнь и моё время
Следующие воспоминания о моей жизни и времени обязаны своим появлением несчастному случаю – разрыву ахиллесового сухожилия правой ноги, – приключившемуся со мной летом 1813 г., когда я навещал свою дочь, миссис Прингл, в Фермей Грин в Вестморленде. Я был прикован на несколько недель к постели или креслу, и чтение уже утомляло меня, а мои мысли стали пустыми и часто неприятными. Прочитав жизнеописание д-ра Уотсона, епископа Лендефа[639], в рукописи, я был поражен мыслью о том, что подобная работа может оказаться спасением от угнетающей праздности, не требуя полного погружения(к чему я был непригоден в то время) в строго прилежный и изнурительный труд исследователя. Меня порадовало, что мне не потребуется исчерпывающих материалов. По прочтении этих мемуаров выясняется, что, несмотря на неопределенность моего положения, я пользовался значительными возможностями завести знакомства с видными людьми моего времени и не был при этом невнимательным наблюдателем происходящих событий.
В течение нескольких лет в юности у меня была привычка вести дневник, и, хотя я вскоре устал от нудной работы, которой подчинила меня эта практика, я долго после этого записывал отнюдь не те события, которые были интересны моей семье, но от случая к случаю в мою общую тетрадь проникали наблюдения о событиях общественного значения. У меня также сохранилась личная переписка, и, осуществляя эту работу, я обращался к беспомощным воспоминаниям только относительно ранних событий, которые, однако, сильнее всего удержались в моей памяти.
Имейте в виду, что собственное развлечение было главным мотивом моего автобиографического начинания и главной целью, которой я хотел достичь, берясь за него. В качестве оправдания того, что может оказаться нагромождением незначительных событий и замечаний, я желал бы также отметить, что сведения о тех делах, которые в силу своей известности оказываются слишком мелкими, чтобы привлечь внимание современного историка, приобретают ценность, по крайней мере, в следующем поколении.
Я происхожу из древнего семейства Сомервиллей из Камбуснета, которое было ветвью рода Сомервиллей из Друма, получившего дворянство в 1424 г. В конце XVII столетия представитель рода Камбуснетов получил титул Корхауз после унаследования состояния Камбуснетов. Мой дедушка был одним из его сыновей. После смерти Джорджа Сомервилля Корхауза 50 лет назад я стал единственным представителем мужского пола в семье. Мой дед получил церковное образование и был назначен в приход в Кеверсе епископом Глазго в 1674 г. Епископат был устойчивой формой церковной структуры в то время. Он (епископ) отказался или был лишен бенефиция после Революции, и, насколько я слышал от моего отца, это событие нельзя отнести на счет религиозных колебаний или возражений по поводу пресвитерианской формы церковного управления, но, приняв клятву верности королю Якову, он полагал, что не сможет сознательно выражать свою лояльность королю Вильгельму. Дед умер в расцвете сил в Хоувике, где он продолжал исполнять свои обязанности священника, посещаемый теми, кто оставался верен епископату и предан королю Якову, среди которых было несколько джентльменов из самых родовитых семей страны[640].
После смерти моего дедушки его вдова с детьми – моим отцом и двумя дочерьми, которые все были несовершеннолетними, – переехала в Ист Лотиан, чтобы быть поближе к брату, г-ну Бернсайду, который женился на наследнице Уайтлоу и взял ее имя. Мой отец был внутренне предрасположен к служению в церкви, и после посещения лекций в Эдинбургском университете он некоторое время работал учителем в семье лорда Элибанка, жившей по соседству и связанной близким родством с Уайтлоу. В 1720 г. он получил разрешение проповедовать и стал вхож в семью лорда Сомервилла, где он оказался посвящен в важнейшие дела лорда до назначения священником Хоувика в 1731 г.
Мой отец женился в марте 1732 г. Я был пятым ребенком в семье, родился 26 февраля 1741 г. Моя мать была единственным ребенком г-на Грирсона, священника в Квинсферри, в приходе Линлитгоу, и жила со своей овдовевшей матерью в Даклейте, вблизи Друма, где мой отец был ей представлен. Тогда, как мне сообщали многие, кто хорошо помнил ее, ее оценивали как первую красавицу Даклейта. Она унаследовала от отца 500 фунтов, что в то время рассматривалось как щедрое обеспечение для лица ее статуса. Я мало помню о моей матери, которую к великой скорби я потерял на восьмом году жизни – 10 июня 1749 г., – кроме того, что она учила меня читать молитвы каждое утро в постели и слушала, как я читал главы из Библии, когда ей позволяло здоровье. Есть такие фрагменты Св. Писания, которые я никогда не прочитываю до сегодняшнего дня без воспоминания о ее образе и взгляде, когда она сидела в кресле, а я читал ей. Ее все любили в семье и ценили все, кто знал ее, за ее здравый смысл, приветливость и редкостную щедрость по отношению к бедным соседям и замечательную веселость духа в периоды передышки между приступами жестокой болезни, в течение многих лет гнетущей ее.
Посещая сначала английскую, а затем среднюю школу в Хевике, я был направлен в июне 1752 г. в школу в Дансе под опеку моего родственника г-на Диксона[641]. Хотя это событие и отдалило меня от общения с моим любимым отцом, которым я больше не имел счастья наслаждаться в течение сколько-нибудь продолжительного времени, я имею основание утверждать, что оно пошло мне на пользу в последующий период моей жизни. Как к единственному сыну ко мне относились с чрезмерной снисходительностью, которая, если бы продлилась, могла бы усугубить трудности, с коими я был обречен столкнуться, и могла бы сделать меня непригодным для усилий, которые мне пришлось совершить вследствие потери отца в юности. Господин Круишанк заслужил высокую репутацию прекрасного преподавателя древних языков. Как его методика обучения, так и поведение – я имею в виду в стенах школы – по зрелому размышлению не давали основание для подобной оценки. В течение слишком продолжительного времени он ограничивал учащихся рабским использованием переводов. Кордерий, «Диалоги» Эразма и Корнелий Непот с параллельным латинским и английским текстом были его первыми школьными учебниками; и когда комментарии Цезаря, «Метаморфозы» Овидия и пр. тексты, не сопровождаемые переводом, попали в наши руки, он читал и переводил весь урок, не оставляя ни малейшей его части для упражнения учащихся. Его манера преподавания была капризной и часто пристрастной. Он не знал, что преподавание должно было воспитывать здоровые амбиции в учениках похвалой и наградами; и, когда он воздерживался от применения кнута, он преследовал учеников не менее сурово насмешками, которые для застенчивых мальчиков были более мучительными, чем розги. Но наиболее тяжким обвинением, которое я должен выдвинуть против моего старого наставника, является не только отсутствие религиозного принципа в воспитании и небрежение им, но и выставление этого недостатка напоказ: подшучивания, что это неуместно, или непристойные насмешки и иносказательные намеки на определенные места Священной истории и доктрину откровения, слишком очевидные, чтобы не быть понятыми учениками. Укрепленный впечатлениями благочестивого образования, я благодарю Господа, что этот недостаток никогда не вызывал в моем уме какого-либо иного чувства, чем чувства досады и страха. Но на некоторых из моих соучеников такая манера производила иное и более губительное действие; и в их эмоциях в пору зрелости я обнаружил зерна скептицизма и неверия, которые заронились в их сердца до того, как они сумели осознать их опасность.
В ноябре 1756 г. я поступил в Эдинбургский университет. С моего времени это учреждение сильно продвинулось по характеру и уровню преподавания. На самом деле за время моей долгой жизни в образовательных учреждениях страны было введено много улучшений, но ни в одном из них прогресс не стал заметен более, чем в Эдинбургском университете.
В первую сессию я посещал публичный, или первый греческий, класс, и второй, или индивидуальный, латинский, как они тогда назывались, и первый элементарный класс математики, во вторую – логику, индивидуальный греческий и второй класс математики, в третью занятия по натуральной и моральной философии, параллельно я записался студентом богословского отделения[642].
Господин Хантер, профессор греческого языка, почитался в то время за лучшего знатока древних языков в Шотландии. Его методика преподавания мало отличалась от приемов обучения большинства школьных учителей.
Господин Джордж, который вел занятия по латыни, не только был совершенным знатоком этого языка, но обладал корректностью и рафинированным вкусом, позволявшими ему, посредством суждения и доброго отношения, направлять его учеников, чтобы они могли оценить характерные красоты классических языков. Он не вдавался глубоко в критические дискуссии и не уделял так много внимания, как его предшественники, древней истории, географии, стихосложению и другим предметам, более или менее связанным с литературой древнего Рима. Занятия по латыни посещались немногими. Больше половины студентов начинали свое обучение с греческого, многие другие с логики, и в результате многие оказались слабы в классической образованности[643].
В год моего посещения занятий по натуральной философии тогдашний профессор по этому предмету д-р Джон Стюарт опасно заболел и вскоре посчитал необходимым оставить свой пост. Д-р Мэтью Стюарт, профессор математики, занял его место и ограничился полностью математическими изложениями, за которыми могли следить лишь немногие студенты. Поэтому мы извлекали больше развлечения, нежели знаний, из демонстрации экспериментов, со знанием дела показываемых мистером Недалеким.
Даже на своей собственной кафедре, хотя он был, возможно, первым математиком в свое время, как явствует из его публикаций, Мэтью Стюарт оказался не соответствующим своей квалификации преподавателя. Он не мог отклониться от стандарта совершенной науки или сообразоваться со способностями своих учеников. Кроме того, он был по характеру столь робким и чувствительным человеком, что малейшее нарушение порядка или проявление грубости выводило его из себя. Плохое поведение любого из этих мальчиков, коими были большинство из учеников, вместо порицания вызывало у профессора смущение, как у ребенка. За исключением тех, которые пользовались помощью частных преподавателей, и тех, которые имели естественную склонность к математике, никто из студентов в мое время не стали мастерами в области доказательств и не смогли извлечь какого-либо значительного математического знания, посещая публичные занятия.
Курс моральной философии также посещался плохо, и часто его пропускали все вместе, даже студенты, готовившие себя к гуманитарным специальностям. Должность профессора считалась синекурой и не требовала усилий в сфере преподавания. Лекции г-на Белфора состояли из ряда отрывочных иллюстраций текста Пуффендорфа «О гражданском праве» («De iure civilis»). Из этого описания я должен вспомнить несколько, не более шести, лекций, тщательно сочиненных, которые читались нам к концу сессии, и они были настолько популярными, что я помню студентов, которые в год моего посещения просили об их повторении – просьба, с которой профессор имел любезность посчитаться, по крайней мере отчасти. Они были задуманы, чтобы опровергнуть учения, содержащиеся в некоторых эссе Юма, тогда часто читаемых, особенно о роли активных сил, причинах и следствии, свободе и необходимости. С тех пор эти лекции публиковались, и они показывают, что профессор Белфор не был лишен философской эрудиции и таланта элегантного сочинителя.
Кафедрой богословия заведовал профессор Гамильтон, недавнее назначение которого вызвало всеобщее удовлетворение, вследствие его прекрасных личных качеств и эрудиции. Он читал курс лекций по теологии на основе текстов Пиктета четыре раза в неделю, а раз в неделю по библеистике[644]. Первое требовало плотного графика, так что я думаю, он не закончил своего изложения системы менее чем за пять или шесть сессий. Его лекции по критике Библии, составленные по-английски, хотя основательные и ученые, возможно, слишком подробно вводили в словесную и дискуссионную критику…
Д-р Каминг, королевский профессор богословия, в соответствии со своим титулом, читал лекции по церковной истории раз в неделю в течение четырех месяцев. Так как посещение этого предмета не было обязательным для квалификационных экзаменов, на лекциях присутствовали немногие студенты-богословы. Лекции были написаны на латыни, но после первой профессор начинал вступление повторением краткого содержания предыдущей лекции на английском. Эта практика, казалось, предполагала уступку мнению, которое я высказал относительно преимущества использования родного языка в академическом образовании.
Несмотря на сравнительно неудачное положение Эдинбургского университета в период, о котором я пишу, эти влияния [в смене языка обучения] тогда только начинали сказываться, завоевывая ему высокую репутацию как центра образования, которой он пользуется в настоящее время. Притоку многих студентов из всех точек Британии и даже некоторых с континента в Эдинбург в особенности способствовала слава д-ра Александра Монро, профессора анатомии. Он читал на английском. Его стиль был изящным, элегантным и прозрачным, и его произношение, возможно, более правильным, чем любого другого публичного оратора в Шотландии в то время. Я слушал его заключительную лекцию в конце сессии 1757 г., и я полагаю, что никогда до того не был затронут силой и красотой изящного дискурса. Цель его обращения состояла в том, чтобы способствовать улучшению в изучении анатомии студентами и проявить свидетельство мудрости, силы и безграничной благости Творца, которого в заключение он умолял с великой торжественностью словами мудреца… Слава и успех д-ра Монро подсказали прево Драммонду, долгое время председательствовавшему в городском совете[645] (патроны университета), что благополучие города и университета, равно как и страны в целом, могло бы быть в значительной степени достигнуто должной заботой в назначениях на медицинские кафедры, которые, как он предлагал, должны быть заполнены самыми пригодными людьми, независимо от их личного влияния[646]. Основание большой Медицинской школы в Эдинбурге дало стимул этой попытке, так как Королевская больница, обязанная своим существованием патриотичному магистрату, недавно расширила свои возможности как с точки зрения медицинского опыта, так и образования в городе. Его либеральный план осуществления патроната был принят, различные отрасли медицинского образования были успешно обеспечены преподавателями, наиболее достойными и прославившимися на их собственных факультетах, резко возросло количество студентов, и Эдинбургский университет стал наиболее славной школой медицинского образования в Европе. Д-р Робертсон стал во главе университета в 1761 г.[647] Блеск его имени, вместе с его рвением в развитии интересов и славы университета, способствовали ускорению общего улучшения, которое сохранило в Эдинбурге преподавательский состав почти в каждой отрасли науки и гуманитарного знания, игравших немаловажную роль в столице Шотландии.
В период моей первой сессии в университете умер мой отец (8 февраля 1757) на 66-м году жизни. Будучи преданным наследником доброго имени отца, я никогда не перестану хранить живые воспоминания о его многих добродетелях.
Из некоторых, свежих в моей памяти воспоминаний, могу упомянуть об одной, возможно, наиболее заметной черте в характере моего отца – а именно его живой симпатии к тем из его соседей, которых постигало несчастье или неблагоприятные обстоятельства. Это может пролить определенный свет на состояние общества того времени. Единственный оставшийся в живых представитель старинной семьи Уитслейдов был в Хейвике врачом, но никогда не имел много работы. Состарившись и одряхлев, он потерял, возможно, всех пациентов, кроме семьи моего отца, и впал в крайнюю нужду. С тех пор, как я себя помню, он был гостем моего отца каждый вечер за ужином; и кусочек мяса был всегда припасен для «доктора Роберта» – как его обычно называли люди. Еда и молоко в насколько только можно деликатной форме препровождались его жене. К счастью, у него не было детей. Как бы извиняясь перед семьей за то, что можно было расценить как чрезмерную благотворительность, отец обычно пользовался случаем упомянуть, насколько добр был отец «доктора Роберта» к моему дедушке после того, как он был лишен Революцией поместья. Но замечательным также было то, что его пенсионер был настолько фанатично привержен епископату и якобитам, что он никогда не входил в церковь моего отца и, сидя за его столом, пускался в инвективы против пресвитериан и вигов, как бы нарочно с целью упрекнуть своего благодетеля за конформизм, при этом пользуясь вознаграждением, которое служило для его собственного существования. Помимо благотворительности моего отца, д-р Роберт не имел иных источников существования, кроме случайных скудных пожертвований от нескольких джентльменов графства, приходившихся ему дальними родственниками; и эти пожертвования были подсказаны моим отцом и передавались через его руки. Я никогда не забуду фигуры доктора. Это был благообразный человек, выглядевший как развалина, высокий, худой, являвший собой олицетворение голода и уныния.
Я не буду стараться долго описывать своего отца. Его характер был отмечен и почитаем подавляющим большинством всех тех, кто знал его. Его отличало сердечное отвращение к лицемерию. Никакие соображения никогда не удерживали его от выражения презрения к любому, невзирая на его статус или влияние, кто бы запятнал себя недостойным поведением. Он был привязан с энтузиазмом к своим друзьям – и не скупился ни на труд, ни на расходы, если он мог защитить их интересы. Он действительно был расположен помогать всеми силами, которыми располагал, всем тем, кто претендовал на его добрые дела; и особенно проявлял свои усилия в открытии пути фортуны многим одаренным молодым людям, которые могли бы остаться в сумерках, если бы не его усилия. Я и сам имел возможность узнать, насколько он придерживался исполнения тайного долга. Он был одарен редкой бодростью духа и наслаждался больше, чем любой известный мне человек в его преклонном возрасте обществом молодых людей, счастью которых он был бы рад поспособствовать, часто принимая многих из них в своем доме на вечерах музыки и танцев и других увеселений, подходящих для их возраста и вкуса. Его гостеприимство была поистине баснословным. Его дом был всегда открыт для друзей по церкви и молодых людей, преданных церкви. Я вспоминаю, что по традиции каждый раз в базарный день несколько джентльменов и фермеров, живущих по соседству, собирались пообедать в доме пастора, и многие, бывавшие частыми гостями моего отца по этому и другим поводам, говорили мне о сердечной приветливости, с коей их всегда принимали. Он пользовался глубоким уважением по своим профессиональным качествам. Его речи, многие из которых сохранились (хотя он обычно проповедовал без заранее подготовленного текста), в большинстве своем практического и описательного свойства, были составлены в манере Кларка и Тилотсона, его любимых авторов. Он был хорошо начитан в истории, хотя и имел сильные пристрастия к династии Стюартов, пользуясь авторитетом среди соседей во всех вопросах, относящихся к истории Шотландии. Его другие гениальные свойства, талант собеседника и неистощимый юмор, который он искусно и к месту применял, завоевали ему уважение в обществе со стороны друзей и знакомых, как сходного с ним положения, так и лиц более высокого ранга, которых у него было много.
Я уже говорил о гостеприимстве моего отца. Читателю может показаться любопытным узнать о способах развлечений, обычных в семьях, подобных его, в период, о котором я пишу сейчас. [Большая] компания редко приглашалась за стол. Я припоминаю только два или три случая, когда подобные обеды проходили в доме моего отца. Несколько соседей приглашались на увеселения такого рода после предварительного закалывания теленка, засаливаемого на зиму, когда свежее мясо невозможно было достать на рынке. Этот обед назывался «обедом из ребрышек» (sparerib dinner), так как главным блюдом на столе считался ростбиф из порции телятины. Другой официальный обед происходил в каждой семье в один из праздников в начале или в конце года. Часто приходили нежданные гости, которые принимались с радостью. В доме моего отца подобные увеселения были не дорогостоящими, а добрыми и солидными. Обычными напитками были крепкий эль, с небольшим стаканом бренди, на более официальных обедах – пунш из красного вина. Ром и виски только начали вводиться, но мой отец, помню, протестовал против этой практики как новшества и, когда кто-либо из его посетителей предпочитал пунш, лишь тогда он посылал к бакалейщику за бутылкой рома.
Среди близких друзей моего отца был знаменитый шотландский поэт Аллан Рамзей[648], о котором, как я помню, он много рассказывал. Несколько лет назад в литературных кругах распространилось мнение, будто он не является автором «Нежного пастушка». Мой отец всегда встречал эти высказывания с раздражением. Полагаю, что он сам видел поэму в подлиннике. Он говаривал, что исправления, предложенные друзьями Аллана, Вильямом Гамильтоном из Гильбертфильда и сэром Уильямом Беннетом – один из которых подозревался в подлинном авторстве, – были незначительны и относились главным образом к форме или аранжировке драмы.
В качестве доказательства его великой способности к сочинительству мой отец упоминал, как я слышал, что послание Рамзея к г-ну Сомервиллу[649], автору «Охоты», было написано, когда он сидел рядом с ним и за очень короткое время. Кроме того обстоятельства, что это стихотворение написано «по подсказке», оно едва ли содержит другие достоинства, будучи одним из худших сочинений Аллана, но любопытная история, связанная с ним, достойна быть увековеченной. Уильям Сомервилл (поэт) решил, что связан клановым родством с лордом Сомервиллом, и, хотя никакой связи между семьями не прослеживается в более позднее, чем норманнское завоевание, время, это дало некоторое основание претендовать на наследование[650]. Унаследование поэтом титула лорда, по статусу закрепленного за его имением в Глостершире, было уже решенным вопросом. В этих обстоятельствах Аллана Рамзея, который, как известно, переписывался с господином Сомервиллом, попросили возвестить о рождении старшего сына и наследника лорда Сомервилла в форме поэтического послания; и стихотворение было написано по этой просьбе. Впоследствии оно стало важным свидетельством в юридическом вопросе, в котором были затронуты значительные интересы сторон. Когда мальчик, о рождении коего было так возвещено и который стал четырнадцатым лордом Сомервиллем, умер в 1765 г., дети его матери от первого брака стали претендовать на часть его собственного имущества, в соответствии с законом Англии, утверждая, что его титул лорда следует рассматривать как английский, а не как шотландский, и место его рождения рассматривалось как материальное доказательство для установления факта при споре. Однако никакого свидетельства о рождении не сохранилось ни в приходской книге, ни в семейной Библии, что противоречило семейной традиции…
Смерть моего отца горько опечалила меня. Его привязанность ко мне, сожаление, что я был лишен преимущества и радости разделять его общество; разочарование от каникул, на которых я надеялся увидеть отца, вернувшись из колледжа, с досадою наполняло все мои мысли во время визита, который я нанес в Хейвик в связи с похоронами, и в течение долгого времени после этого. В конце сессии 1757 г. я в последний раз вернулся в дом, все еще занимаемый сестрами. Наше одинокое положение и скудные средства к существованию с бесконечными напоминаниями о нашем недавнем горе, контрастируя с общительностью, веселостью и теми чертами, которые делали место нашего проживания столь дорогим для нас, превратили то лето в самый мрачный период моей прошедшей жизни. В ноябре мы с сестрами переехали в Эдинбург, как в наиболее удобное место для продолжения моего образования. Мисс Колвилл, кузина моей матери, предоставила нам бесплатно дом вблизи Невербоу Порта. В наших обстоятельствах требовалась жесткая экономия. <…>
В доме господина Дэвидсона, книгопродавца, который отошел от дел, скопив огромное состояние, я был впервые представлен Натаниэлю Дэвидсону, который на несколько лет стал моим самым близким другом в Эдинбурге. Впоследствии он стал секретарем Уортли Монтегю, с которым посетил Большой Каир и Константинополь и сопровождал караван из Каира в Мекку через аравийскую пустыню[651]. По возвращении в Европу он был назначен консулом в Ницце, потом в Алжире, в обоих местах он жил в течение нескольких лет. Он собирался опубликовать отчет о своих путешествиях, который стал бы ценным вкладом в литературу. Однако он был вынужден отказаться от этой идеи вследствие утраты рисунков и незначительности гонорара, предложенного книгопродавцами, который он считал несопоставимым со временем и трудом, затраченными на написание работы. Письма, полученные мной от консула Дэвидсона, полны доброго юмора, любопытных сообщений, равно как и выражения постоянной привязанности. Мне посчастливилось встречаться с ним в Лондоне, так часто, как я бывал там, и, когда он посещал своих друзей в Элнвике, мы всегда умудрялись провести несколько дней вместе в доме старшего брата, доктора Дэвидсона, и в доме в Йедбурге. К числу приятнейших часов моей жизни относятся те, что я провел в компании Натаниэля Дэвидсона. Его вежливые манеры, живость, близкое знакомство с иностранными обычаями и традициями и запас забавных анекдотов об эпизодах его путешествий всегда делали беседу с консулом Дэвидсоном привлекательной для его друзей.
В это время я получил разрешение на деятельность проповедника, и теология стала моим главным занятием. Из круга моего чтения, я думаю, не выпало ни одной книги, трактующей вопросы естественной веры и Откровения. Из всех работ, однако, думаю, что я больше всего получил от «Аналогий» Батлера, так как они укрепили мое понимание, рассеяли мои сомнения и дали мне твердые правила и соответствующую духовную опору для постижения истины.
В первый год моего обучения на кафедре богословия я стал исповедником. Я обычно прислуживал в церкви Богоматери Йестерской, но так как мисс Колвилл принадлежало место в новой францисканской церкви, куда ее сопровождали мои сестры, мне представился особо удобный повод помочь моим родственникам по такому торжественному поводу. Приятные впечатления, которые я испытал от первого исполнения долга, часто приходили мне на память с того времени и заставили меня устыдиться сравнительной холодности и равнодушия, проистекающих из знания и возраста, хотя уверен, что эти обязанности и теплота тех ранних непосредственных впечатлений никогда не сотрутся из моей памяти.
Господин Бургес, женатый на старшей дочери лорда Сомервилла, ушел в отставку после военной службы, был назначен комиссаром по акцизам в Шотландии и приехал в Сомервилл Хауз с женой и двумя детьми летом 1759 г. Будучи частым гостем в Сомервилл Хауз, я снискал его доброе расположение и он сделал мне предложение стать наставником его сына. Это предложение встретило одобрение лорда Сомервилля и всей его семьи. Я планировал исполнять трудоемкую работу наставника, но уже отверг несколько предложений, сделанных мне, так как они не соответствовали моим ожиданиям. Моя привязанность к семье лорда, дружелюбный нрав г-на Бургеса, лестное соображение получить более высокое положение, чем пост платного учителя, признание и рассматривание меня родственником семьи – всё это заставило меня оценить это событие как наиболее желательное, что может только произойти в моем возрасте и при моих обстоятельствах. Ожидания, которые я тогда питал, не разочаровали меня. Мой ученик Джеймс, ныне сэр Джеймс Бургес[652], коему тогда шел восьмой год, проявил такую быстроту понимания, хорошую память и способность усваивать преподаваемые ему уроки, какую я никогда не встречал ни в одном другом мальчике до того. По мере того как мы занимались с ним, я часто втайне стыдился того, насколько мало у меня опыта преподавателя. Он сам не осознавал своей не по годам развитой гениальности.
В конце 1759 г. я стал членом Теологического общества и впоследствии Общества изящной словесности (1761). Моему посещению этих обществ, более, чем какому-либо чтению или обучению, я обязан всеми успехами, достигнутыми мною в литературе, сочинительстве и интеллектуальном развитии. Благодаря этому я приобрел особую легкость и правильность выражения и – то, что я считаю более важным, – научился ценить и любить истину. Правило, которого я непреложно придерживался, состояло в том, чтобы говорить только на те темы, которые находились в пределах моего понимания, и охватывать ту сторону вопроса, которая соотносилась с моими подлинными чувствами и представлялась подтверждаемой наиболее вескими аргументами. Мои усилия в обоих обществах пошли на пользу также в иных отношениях: снискали мне уважение нескольких моих соучеников. Большинство членов Общества изящной словесности были сыновьями благородных джентльменов, большее их число студентами-юристами, и впоследствии я воспользовался их благоприятным мнением и ранней привязанностью к себе. Господа Блейр и Дундас считались лучшими ораторами Общества изящной словесности и с ранних лет представляли доказательства тех выдающихся ораторских способностей, которые затем привели их к благосостоянию и славе. Речи господина Блейра были не только блестящими, но полными здравых доказательств и строго ограничены предметом дискуссии. Г-н Дундас главным образом преуспел в изящности красноречия, но он слабо аргументировал свою позицию и часто отклонялся от вопроса. В дискуссиях политического характера он всегда исповедовал приверженность вигским принципам. Роль, которой достиг г-н Дундас как государственный деятель и способный спорщик, превзошла ожидания, которые у меня сложились на основе его выступлений в Обществе изящной словесности и в Генеральной Ассамблее, где он также принимал активное участие в обсуждении дел. Списки членов и протоколы Общества были положены на хранение в Адвокатскую библиотеку лордом Бьюкеном, который также входил в число участников, и жажда знаний которого и усердие давали многообещающие надежды будущего величия в литературном и политическом мире.
Теологическое общество было не только школой умственного совершенствования, но и питомником братской любви и добрых чувств. За первые два года существования общества, тогда ограниченного небольшим числом членов, общая добрая воля и привязанность объединяли всех и между многими членами завязывалась близкая и многолетняя дружба. Моя добрая привязанность к Джеймсу Диксону, Уолтеру Янгу, Эндрю Смиту, Джону Робертсону, впоследствии священнику в Килмарноке, Джону Мартину, Джону Куку, Джону Гоуди, Уильяму Лотиану и Джону Уордену проистекала из нашего общения в Теологическом обществе и с моей стороны, равно, как я надеюсь, и с их, продолжалась неослабно всю жизнь; ибо сейчас, когда я пишу эти строки в октябре 1813 г., Джон Кук, профессор моральной философии в Сент-Эндрюсе, и д-р Янг, священник в Эрскине, и, возможно, еще не более шести-восьми человек – это те немногие оставшиеся в живых члены Теологического общества, которое до своего расформирования в 1764 г., возросло, по крайней мере, до 50—60 человек.
Я не скрою от Вас и мрачной стороны Общества, которая сокращала, а может, и перевешивала преимущества его работы. Наши посиделки по тавернам, которые следовали за нашими еженедельными встречами в колледже, были причиной излишеств и недисциплинированности, несовместимых с нашими обстоятельствами и профессиональными взглядами. Я никогда не забуду то изысканное наслаждение, которое я извлекал из этих многолюдных заседаний: непринужденное высказывание всех мыслей; беззлобные шутки, в которых мы упражнялись, плодотворная беседа, оживляемая весельем и добрым юмором, душевную привязанность, с которой мое сердце устремлялось к друзьям, возбуждение от благородных целей, часто приводящее к дружескими жестам. Но вновь, когда я начинаю думать о губительных привычках, которыми увлекались некоторые из наиболее достойных современников моей юности и которые я имею слишком много оснований считать проистекающими из тех очаровательных удовольствий, кои описаны мною выше, то понимаю, на каком тонком волоске держались мое собственное здоровье и характер, главным образом благодаря счастливому стечению обстоятельств после окончания учебы и отношениям с домашними, и вижу значительное моральное улучшение в той умеренности и сдержанности, которые практикуются людьми любого возраста и положения теперь, а также испытываю благодарность тому новому поколению, коим интересуюсь, за то, что оно освобождено от искушений, часто гасивших истинные светочи гения и добродетели.
Поскольку я предполагаю в этой работе вспомнить имена многих славных людей, которых мне посчастливилось узнать, я закончу эту главу кратким очерком о прево Драммонде, который стоял первым в ряду общественных деятелей столицы задолго до и в течение моей жизни здесь.
Джордж Драммонд происходил из благородной семьи из Перта, лишенной состояния вследствие приверженности ее главы королю Якову в 1689 г. Достоинство этого престарелого человека, каким я знал его, с первого взгляда внушало уважение и почтение настолько, что, если незнакомый человек представлялся на каком-либо собрании жителям Эдинбурга для рассмотрения дела особой важности, его взгляд немедленно останавливался на господине Драммонде, выбирая его как наиболее подходящую фигуру для ведения заседания совета. Любое предположение в его пользу подтверждалось при ближайшем рассмотрении из-за вежливости его манер и изысканности его беседы. Я никогда не слышал, каким было профессиональное призвание прево Драммонда в юности. В молодости он отличился своими талантами бухгалтера и в 19 лет удостоился чести быть занятым в расследовании государственных финансов. Затем он занимал пост в Таможенном и Акцизном комитетах. Наиболее яркой чертой характера г-на Драммонда был его общественный дух. Всеобщее признание его деловых качеств и его популярные действия рано зарекомендовали его среди сограждан как наиболее достойного человека для отстаивания их общих интересов. В 1725 г. он занял пост главы городского совета Эдинбурга, на который его часто переизбирали до 1766 г., когда он ушел в мир иной, оставив по себе прекрасную репутацию и добрые дела. Его трудам город и страна в целом обязаны учреждением Королевской больницы, основанием Королевской биржи и рядом планов улучшения города. Он был чрезвычайно изобретателен, как уже отмечалось в стимулировании повышения роли и значения университета. Расширение и реформу Почтового ведомства также стоит выделить как одно из его общественных дел. Его патриотические усилия не оборвались с его смертью. Однажды в обществе д-ра Жардина, его зятя, мы стояли с ним у окна на верхнем этаже дома возле северной окраине Эдинбургского Торга, глядя на противоположный берег Норт-Лох, в то время называемого Берфут Паркс, где тогда не было ни единого дома. «Посмотрите на эти поля, – сказал прево Драммонд, – вы молодой человек, г-н Сомервилл, и возможно доживете, в отличие от меня, до того дня, когда увидите все эти поля покрытыми домами, образующими прекрасный и великолепный город. Для осуществления этой цели следует только осушить Норт-Лох и дать достаточный проход от старого города. Я никогда не терял этого из виду с 1725 г., когда был впервые избран прево. Мне пришлось столкнуться с сильной оппозицией и многими проблемами, замедлившими успех, но уверен, что они преодолимы и этот великий труд будет вскоре осуществлен». В то время Городской Совет уже планировал и составлял смету строительства Северного моста и начал осушать Норт-Лох.