Детство — страница 44 из 59

— К мамзелям ехали-то! — Поднимаю палец важно, — Максим Сергеевич скока раз к ним не захаживал, а всё без денег оставался! Вот и мне не резон…

Мои слова прервал дикий хохот, ржал даже Милюта-Ямпольский, держась за бока.

— К мамзелям он… за деньги испугался… ох, анекдот как есть…

— Возраст у тебя пока не тот, чтоб куртизанок бояться! Ха-ха-ха!

Поржали, да и успокоились мал-мала. Думаю, вот щаз и пора. И деньги так торжественно — на стол!

— Эко! — Только и крякнул Ермолай Иванович.

— Сто рублёв возьму — сапоги новые, да букинистам занесу, штоб книги завсегда брать можно. А остальное — частью в общий котёл, а частью Максиму Сергеевичу. Не навсегда, а вроде как на удачу.

— Егорка!

Обнимали да качали меня до тех пор, пока не вырвался. Сбежал от них, и сразу — на Сухарёвку! Книги… а нет! Сперва сапоги, и ещё сластей на три рубля. И пусть слипнется!

Глава 34

Порыв ветра бросил хлопья мокрого снега в треснутое стекло, отчево то задребезжало отчётливо, грозясь рассыпаться на осколки. В трубе и многочисленных щелях завывает, а по полу тянет таким лютым холодом, што прям ой!

Масленица скоро, вот Зима и ярится, не желая отступать. Борются Весна с Зимой, отчево погода так и пляшет. Вчера мороз лютейший, от которова мало ноздри при дыхании не трескаются, а севодня — извольте, мокрый снег! Если б не ветер впридачу, от которова с ног сбивает, то оно бы и ничево.

Соседи мои, как и большинство хитрованцев, носа не показывают из дома. Куда идти-то по такой погоде, как промышять?! Они же на господах паразитируют, а те существа нежные, оранжерейные. В такую погоду баре если и высовываются из дому, то по превеликой надобности, сразу же ныряя в екипаж, желательно крытый. Какие там прогулки, какие приёмы!

Спят мои соседи, да водку пьянствуют, и што радует — тихохонько! Никаких там симпосиумов с феминами, никаких плясок диких посреди ночи. Квёлые бродят, отёкшие и болезные.

Сам я ничево, живой! Голова, правда, гудит немного. Етот я, што из будущего — знает, што на погоду. Так што даже не упражняюсь почти ети дни, штоб голову не тревожить. Так только, суставчики да жилочки размять.

Читаю много — благо, Сухарёвка с букинистами рядышком, а я книг заранее понабрал. Рида взял, который Майн, Жюля Верна — на английском попался, заодно и поупражняться в языке. Четыре томины! Отсыревшие, отчево страницы и поразбухли и покоробились, но мне ж читать, а не на полку ставить для украшения, так што и ничево. Читается!

Зябко. Печка вроде и докрасна раскалена, сам в зипуне сижу и шапке, а всё равно холодно, потому как щеляки! И темно, хотя за окном и полдень. Тучищи такие матёрые, што ого-го! Мало не ночь за окном, да ещё и снег этот валит густо-густо.

— … тётушке письме написать, — Слышу хриплый голос ково-то из соседей. Даже опознать не могу, ково именно. Они сейчас все опитые и простуженные, так што говорят почитай одинаково — сипят, хрипят, кашляют и булькают.

— Думаешь, вышлет денег? — Спросил другой, — В позатом году вы увиделись, да ты сам рассказывал — лай великий стоял.

— Ну… вдруг? На безденежье-то! Конверт, а в конверте пусть даже и трёшница, худо ли?

Началась негромкая философская беседа, по окончании которой пришли к выводу, што родственники — зло! Но временами полезное, особенно если можно трёшницу выцыганить.


Совестно стало, так што наверное, и ухи заполыхали кумачом. Сколько раз деньги зарабатывал такие, што прям деньжищи, а о тётушке не подумал! И о Саньке!

Пусть она, тётушка, сто раз неласковая, нелюбимая и не любящая. Но кормила, поила и одевала несколько лет, пусть даже из-за мерина. И вообще, родня! Какая ни есть. Деньги сейчас имеются, так што можно и помочь! Всё лучше, чем на пропой етим оглоедам скидывать, да улыбаться, будто рад-радёшенек дружбе ихней!

Покопавшись на полке, нашёл несколько чистых листов бумаги и взял чернильницу с пером. Покосившись с некоторым сомнением на металлический кончик онова, положил чернильницу и взял карандаш. Письма сочинять, оно ни разу не просто! Да и кляксы насажаю, куда ж без них?

Сейчас напишу, почеркаю половину, перепишу ещё раз, а потом уже и набело. Штоб почерк красивый и вообще, штоб знали!

«Здравствуй на множество лет, разлюбезная моя тётушка, Катерина ̶М̶а̶т̶… Анисимовна».

Кой чорт? Почему Матвеевна вылезла? Пожав плечами, пишу дальше.

«Шлёт тебе поклон племянник твой, Панкратов Егор Кузьмич, што в Москву запродан, в ученье сапожное. Не заладилося у меня с мастером, да и как бы заладиться, если он пропойца распоследний. Винище трескал до изумления, даже в Великий Пост, и руки распускал тож.

Оно понятно, што ученья без колотушек и не бывает, но мне доставались колотушки единые, без ученья малейшево. Так што будет если тот прикащик, через которово меня запродавали, щёки дуть и брови хмурить, так и скажите ему, што мошенник он распоследний и вор! Потому как вы отдавали меня в ученье, а прикащик Сидор Поликарпыч запродал меня как прислугу, а не как ученика».

Почесав кончиком карандаша ухо, думаю — написать мне, што сбежал? А што? Ну сбежал и сбежал, чего уж теперь!

«Потому не выдержал я каторги етой, с побоями постоянными да похлёбкой пустой, да и сбежал! Будь он хоть сто раз тиран да пьяница, но если б учил, то остался бы.

Попервой тяжко было, я в Москве быстро освоился, потому как сообразительный и рукастый…»

Хмыкаю, представляя тётушку и Ивана Карпыча, читающих, ну то есть слушающих, ети строки. Они-то помнят меня недотёпой раззявистым, а тут такое! Небось отпустят што-ништо ядовитое, а уж Аксинья, та точно не удержится.

«… рукастый. Сперва с земляками своими жил, ничево так! Нашлись даже знакомцы отца моево, солдата героическово, медалями награждёново.

На Ходынке тож был, покалечился так, што в больницу попал. И кружку орлёную потерял дареную, што особенно обидно.

Потом всякое было, но ничево, грех жаловаться. Сыт почти всегда, одет-обут, в тепле.

Грамоте вот начал учиться, да всерьёз. Екзаменовали недавно, так дивилися — говорят, што диплом церковной школы хоть сейчас выдавать можно, и похвальный притом. Так што думаю пойти по умственной части, и будет у вас образованный племянник. Может даже, на фершала выучусь! Ну или на механика. Не знаю пока, што интересней и уважительней, думать буду.

Недавно деньги у меня образовались. Не ̶в̶о̶р̶о̶в̶с̶к̶и̶е̶!»

Хм… а вот тут враки мал-мала. Сам-то я их честно заработал, но как раз воры и дали.

Спал себе спокойно, да за ногу — дёрг! И снова Максим Сергеевич, морда усатая — сидит, за живот дёржится. Ну, думаю, што за дежавю, што за День Сурка?!

А тому и смешно стало! Сидит, хихикает как дурачок, да охает, влупил-то я ему крепко!

— Пошли, — Говорит, — в Каторгу плясать! Иваны гуляют, да и тебя позвать велели. Пошли, пошли! Опасно таким людям перечить! Да и спокойней тебе на Хитровке будет, коли за твоей спиной такие вот головорезы незримо стоять будут!

Ну, пошёл. А куда бы я делся? Вспоминать не то штобы противно, но и не приятно. Пьяные, кровью от них чужой пахнет, глаза белесые от водки и кокаина. Ужас!

Ничево, плясал на полу заплёванном, и брейк нижний тоже. Куда денусь-то? Отсыпали денег, четыре сотни почти, грех жаловаться! Што-то на пропой соседям моим пошло, што-то детворе хитровской на сласти. На пятьдесят рублей пряников и леденцов, а?!

Ну а триста рублей при себе. Думал учительшам отнести, но по такой погоде опасливо — не дойду, да и выследить могут. А родственникам, так оно и ничево, понятно всем, дело семейное. Только как писать-то? Воровские ведь деньги, хоть сам и не воровал!

Снова грызу карандаш. А ведь и от иного купца деньги — хуже воровских, ей-ей! Хлудов тот же, ну ведь ей-ей — кровищи на нём много больше, чем на всех Иванах московских[77]! А сколько таких? Так што…

«…Не ̶в̶о̶р̶о̶в̶с̶к̶и̶е̶ случайные, да я их честно заработал. Так што и подумал родным помочь, вам то есть. Посылаю на хозяйство двести пятьдесят рублей. Лошадь там купите, корову и што ещё нужно.

Аксинья небось невестится уже, ей приданое всяко-разное требуется. Кланяюсь ей и прощаю все тумаки и слова обидные, всё ж родственница. Жениха желаю хорошево, и што важно — непьщего!

Привет передайте деревенским — скажите, о каждом помню, и о некоторых даже добрую память имею.

Племянник ваш,

Панкратов Егор Кузьмич, написал собственноручно».

А ничево так! Отлежится письмо, потом ещё раз-другой перепишу, а потом и набело!

Хрустнув пальцами, начинаю новое.

«Здравствуй, друг мой самолучший, Санька Чиж!

Пишет тебе собственноручно Егорка. Поклонись за меня бабке своей и скажи, што познания её травные лишними не были. Помню слова её добрые, руки ласковые и щи, которые мне наравне с тобой иной раз наливала. Ухи драные помню тож, но не в обиде, за дело обычно драла, хотя и не завсегда.

Проживаю я ныне в городе Москве, сбежав от сапожника, коему меня в ученье отдали, а оказалося, што в прислугу. Сбежал я о тово аспида лютова, и теперь живу своей жизнью, сам себе хозяин и голова.

Живу неплохо, грех Боженьку гневить. Сыт, одет, обут, при уважении. Помню я о тебе, друг мой Санька. Помню и посылаю потому пятьдесят рублей, што в Москве заработал. Пока так, сколько могу.

Получится если, то и ещё вышлю, а потом, вот ей-ей, приеду за тобой и увезу в Москву! Будет сызнова дружить, город покажу, а он огроменный и здоровский! А потом вернёмся мы с тобой, да и пройдёмся по деревне в лаковых сапогах, да с гармошками! Уже скоро, Санька. Жди!

Твой лучший друг,

Панкратов Егор Кузьмич».


— Егор Кузьмич, сударь, — Раздался хриплый голос судьи, — не соблаговолите ли сходить за спиритусом вини?