– Подвезти тебя?
– Возьми лучше миссис Перри.
– Ее, я думаю, заберет муж.
– Обычно он за ней не приезжает.
– Сегодня последний спектакль. Ну не будь такой правильной. Фредерика, поедем!
И она согласилась. Дала увести себя из гримерной, причем оба даже не оглянулись на Дженни. Сидя рядом с ним в машине, Фредерика тихо заплакала.
– Что случилось, любовь моя?
– Кроу говорит, я слишком некрасивая, чтобы быть актрисой. И я могу только себя играть. Раздобудь, говорит, себе новое лицо. И ужас в том, что он прав.
– А зачем тебе быть актрисой? С твоим-то умом! И ты вовсе не некрасивая.
– Правда?
– Помнишь, что Лодж сказал, когда впервые увидел тебя: своеобычная суховатая сексуальность. Я тогда был еще слеп и упрям. А ведь он и половины не сказал. Ты… каждая твоя клеточка… ты единственная женщина – я клянусь, – которая меня так… до такой крайности… Ну вот, надеюсь, позабавил тебя.
– Это не забавно, – медленно проговорила она. Ей было страшно, что Александр мог подумать, будто разговор о любовных крайностях может ее позабавить. Ее-то, ничего не знающую дуру. Она хотела другого Александра: недостижимого, невыразимого, замкнутого от всего мира.
– Фредерика, я люблю тебя. Ты невозможно, нелепо юна, и вокруг у людей все рушится, и все это с самого начала обречено… Но я люблю тебя.
– Я всю жизнь любила тебя.
Машина выехала из Лонг-Ройстона, и, когда они миновали домик привратника и кованые ворота, Фредерика вдруг поняла, что больше сюда не вернется. До тех пор, по крайней мере, пока университет не поменяет полностью лик усадьбы. Раньше ей представлялось, что она будет здесь частой и желанной гостьей: будет бродить по лужайкам, кухонным садикам, конюшенным дворам. Откуда-то сзади донесся звук бьющегося стекла. «Умолк напев тот»[319]. Было и впрямь чувство, что они изгнаны из рая. Не хватало только звона захлопнутых ворот, но в воротах уже выстроились другие уезжающие.
Александр подлетел к Замковому холму, затормозил между ниссеновскими бараками и жадно прижал к себе Фредерику. Таким новым для него движением рвал на ней белье… Фредерике было больно: Александр царапал ее ногтями, больно дергал за резинки и волоски.
– Я должен, должен, – твердил он, и теперь не в состоянии выговорить глагол. Если раньше Фредерика боролась, стремясь разбудить в нем желание, то теперь боролась, чтобы сохранить себя, свою нетронутость.
– Не здесь, не сейчас, – увещевала она. Александр сражался, но не слишком решительно. Им больно упирались в бока ручной тормоз и рычаг переключения скоростей. – Александр, послушай! Я что-нибудь придумаю. Я приду завтра – обещаю. Только отвези меня сейчас домой. Прямо сейчас. Я не могу больше, я себя грязной чувствую. Пожалуйста!
– Конечно.
И он отвез ее домой. Они договорились встретиться завтра, может быть, на железнодорожном мосту над Дальним полем, и просто погулять. Уйти ото всех подальше, обдумать, как им быть. Как только Александр уехал, а она оказалась одна в своей узкой постели, ее захватило странное, запоздалое желание гладить его шелковую кожу, дышать запахом волос, освободить всё… освободить…
Она уснула с кулаками, сжатыми от желания и гнева.
Александр, бессонный, стоя у окна своей башни и глядя на луну и теплицы с помидорами, стал невольным свидетелем возвращения Лукаса Симмонса. Лукас вернулся тем же путем, что и уехал, только теперь машина медленно и одышливо петляла по траве и цветам. Холодно и равнодушно Александр проследил, как встрепанный Симмонс вывалился из машины и, оставив дверь настежь, пьяным шагом двинулся к своей башенке. Александр думал было спуститься и помочь ему, но не смог себя заставить – да и чем он мог помочь там, где в окна заглядывают демоны, а на пороге возникают бутылки с кровью? Лучшее лекарство для Симмонса сейчас – сон. К тому же Симмонс был ему теперь неприятен. Все это может подождать до завтра. Симмонс жив и бредет домой, – вполне возможно, Маркус Поттер все порядком преувеличил…
41. Уродский прудик
На другой день было воскресенье. Маркус проснулся у себя дома, с облегчением услышал сип и свист собственного дыхания, ощутил знакомую боль в груди, открыл тяжелые веки, закрыл и провалился в сон без сновидений. Он был болен, а значит, освобожден от ответственности.
Александр всю ночь промучился бессонницей и теперь стыдился, что не помог вчера Симмонсу. К тому же он вспомнил, что с минуты на минуту может нагрянуть чета Перри с новыми планами на его жизнь, и, мешая трусость с отвагой, решился выйти на улицу. По галерее дошел до башенки Симмонса, увидел внизу освещенную солнцем кристально чистую бутылку с молоком, закрытую золотистой крышкой, и легко взбежал по лестнице наверх. Дверь в комнату Симмонса была открыта. Александр постучал. Никто не отозвался. Александр вошел, заметив, что постель примята, как будто ночью в ней спали, а пижама небрежно брошена на подушку, словно хозяин ее спокойно переоделся поутру и ушел по своим делам. В комнате пахло потом и тостами. Александр подумал, что не его дело открывать окно. Он решил пойти к Фредерике, а к Симмонсу заглянуть позже.
Фредерике было непросто выбраться из дому: Билл с утра успел затеять бессмысленную ссору с Уинифред по поводу беременности Стефани. Тот факт, что Уинифред ни сном ни духом не была повинна в зарождении их будущего внука, не мешал Биллу порицать ее. Теперь понятно, говорил он. Это… существо зачато вне брака. Вот они, хваленые принципы церковников! Билл этого так не оставит, он подвергнет Дэниела публичному осмеянию.
Неожиданно для себя и для всех Уинифред расплакалась. Она плакала не из-за Стефани, которой мучительно завидовала, а из-за Маркуса, которого любила и которому не смогла помочь. О Маркусе она с Биллом не заговаривала, боясь, что тот измыслит нечто новое – например, учинит допрос Лукасу Симмонсу, если, конечно, сумеет его найти. Любое действие ее супруга заведомо было хуже бездействия. От этой мысли она заплакала еще горше, а Билл еще громче заорал в ответ.
Когда Фредерика сказала, что идет гулять, Билл заявил, что никуда она не пойдет. Уинифред спросила: а почему нет? Тогда Фредерика ретировалась на кухню и просто вышла через заднюю дверь. И вот она уже на воле, одна, и солнце светит. И тело ее принадлежит только ей, и искры перебегают внутри от надежды и страха. Она побежала через Дальнее поле, зная, что Александр ждет ее, так же твердо, как то, что трава пружинит под ногой, а поезд погромыхивает на горизонте.
Когда поезд приблизился, она увидела, что пассажиры прилипли к окнам, кричат и возбужденно машут руками. Сперва она решила, что они узнали ее – теперь ведь ее лицо известно многим. Потом подумала, что в спешке забыла какой-то важный предмет одежды – это было все же более вероятно. Она остановилась и огляделась вокруг.
Александр с моста и Фредерика с регбийного поля одновременно увидели в Уродском прудике голую мужскую фигуру. Мужчина громко пел. Медленно приближаясь к нему с двух сторон, Александр спереди, а Фредерика со спины, они узнали Лукаса Симмонса. Фредерика – по курчавым волосам и выступающему заду, Александр – по напряженно наморщенному малиновому лицу. Длинным шестом, зажатым в левой руке, Симмонс перемешивал черную, густую, мягкими кругами идущую воду пруда. Давно не чищенный Уродский прудик был, видимо, глубже, чем кто-либо предполагал. Стоячая вода, вздыхая, плескала выше Симмонсовых пухлых колен.
Пение состояло частично из «О приди, приди, Адонаи!» с бесконечно растянутыми, вибрирующими гласными, а частично из Мильтоновой версии 136-го псалма, которую исполняли в школе на воскресной службе минимум дважды в триместр. Фразы то и дело обрывались и падали в лениво плещущую воду. Когда Симмонс забывал слова, он с лихорадочной злостью принимался бить по воде. Вспомнив строчку, он с неподдельным восторгом ворочал шестом в черной жиже. Волосы на голове и теле у него были тщательно убраны цветами: безымянными сорняками, белым дягилем, лиловым аистником, красными соцветьями аронника, желтым лядвенцем, крупными ромашками, колосками костеря и заячьего ячменя, шелковистыми, кудрявыми, чуть липкими веточками гусятника.
Подойдя ближе, Александр увидел, что в правой руке Симмонс держит острый мясницкий нож, а ляжки изнутри у него покрыты мелкими, а может, и крупными разрезами, поверх которых уже запекается, блестя и тускнея, кровь.
А потом Александр понял, что Симмонс безумен. Никогда не ожидал он увидеть человека столь явно, торжественно, типично сумасшедшего. Но не было сейчас времени ни воображать внутреннее состояние Симмонса, ни продумывать план действий. Александр подумал, что должен смело к нему подойти. Подошел как смог.
– Симмонс! Симмонс, старина, что это с вами? Вам помочь?
Симмонс с яростно-сосредоточенным выражением смотрел на солнце и пел. Александр приблизился к кромке пруда. Симмонс зашлепал к нему навстречу и вдруг сделал страшный выпад ножом. Александр отступил. Он вспомнил про Фредерику и замахал ей рукой, чтобы уходила. Фредерика подошла ближе. Симмонс повернулся к ней, и она увидела наконец его цветочную корону в увядающей красе, и панцирь из цветов, и поникшие лиловые цветки, вплетенные в мягкие волосы у него в паху. Еще увидела кровь и нож.
– Беги домой, – проговорил Александр. – Беги, девочка, домой и позови подмогу.
– Не надо помощи. Не надо, – пропел Симмонс.
– Беги, – прошипел Александр.
Фредерика побежала.
Александр присел на корточки у края пруда, на некотором расстоянии от Симмонса, и как зачарованный рассматривал его фаллос: очень крупный и, хоть окровавленный, но прямой и твердый. Симмонс взрезал шестом черную гладь, шлепал по ней и пел сладостным голосом, порой забывая слова и сердито обрывая куплет.
Александр с тревогой подумал: «А что делать, если этот сумасшедший ринется на рельсы или попытается себя кастрировать?» Симмонс медленно поворачивался. Александр решил, что в целом предпочитает вид сзади.