– Он потом остынет, – нарочито бодро заверила Фредерика. – С ним всегда так.
– Остынет, и получится, что я все эти гадости выслушала зря. Я же еще должна буду притворяться, что ничего не произошло. Он всегда так делает, всегда. В итоге получается, что он ничего такого в виду не имел, зато мы все злопамятные и нехорошие. Он свои гадости отменяет, а ты виновата, что не можешь сразу все забыть и начать плясать.
– Не стоит тратить себя на такой абсурд.
– Не стоит, – очень холодно повторила она.
– Стефани, ступайте и поговорите с Дэниелом. Как можно скорее. Сейчас.
– С ним? Как я ему об этом расскажу? Это ужасно, я не смогу…
– Теперь это его дело, – мягко сказал Александр.
Стефани зарыдала, крупно вздрагивая. Ей было невыносимо страшно.
– Я его не помню. Не могу вспомнить по-настоящему. Я ведь тоже и спорила с собой, и сомневалась… насчет Церкви и прочего…
– И не нужно вспоминать. Он никуда не делся. Он живой.
Александр обнял ее, и она почувствовала пряный запах его одеколона. Ирреальность в этом смысле самого Александра и его присутствие сейчас были почему-то утешительны. Она жалась к нему и плакала, а он все гладил, гладил ее по волосам.
Фредерика, никем не замечаемая, сидела на диване. Произошедшее потрясло ее и наэлектризовало. На них и раньше ураганами налетал гнев. И это далеко не первая разбитая лампа. Они живут мифом нормальной семьи, собственного мирка, защищенности, крепости устоев. Но в фасаде трещины, ветер врывается в них и воет. Вой будет слышен всегда. Ошеломительная мысль! Согласно поттеровской доктрине, вой, гримасы, нагое безумие лишь временные отклонения от жизненного курса. Как бы не так! Они – суть жизни. Если понимаешь это, можно играть по-настоящему. Она выпрямила поджатые ноги, похлопала Стефани по плечу (та отшатнулась) и вышла.
– Мне кажется, я не подхожу для жизни, – сказала Стефани.
– Глупости, – отвечал Александр.
– Нет, правда. Это из-за него я себя так чувствую. Нелепое чувство.
– Вы его задабриваете жертвами, как Иегову. Этого нельзя делать.
– Вы тоже так думаете?
– Да, потому что от этого еще хуже. И ему тоже.
– Я хочу умереть. Не быть.
– Вы хотите замуж за Дэниела.
Он легко и нежно поцеловал ее в губы. Она склонила голову ему на плечо, и так они сидели вдвоем. Стефани сказала правду: вспомнить Дэниела она не могла.
21. Английские куклы
Фредерика вручила Стефани свои дары, сопроводив их эффектным жестом и извинением. Стефани поблагодарила и сказала, что не стоило беспокоиться. Рассмотрев эту фразу со всех сторон, Фредерика пришла к выводу, что сестрица достаточно умна, чтобы понимать, как может ранить это «не стоило…». Она старалась быть снисходительной: у сестры непростое время. И все же Стефани могла бы сообразить, что Фредерика и сама на пределе.
Ее разбирала неопределенная злость, вызванная порнофильмом – мутным и со многими пропущенными сценами, – который теперь непрерывно играл у нее в голове и еще кое-где. Дэниел, несмотря на толщину, сделался ей зверски интересен: почти помимовольно ее воображение задирало ему пасторскую рубашку и приспускало штаны. Фредерика пыталась вообразить тяжесть его гороподобного живота, краем сознания ловила промельки: полнокровную скачку мягкого белого и шероховатого, шерстистого, темного. Она раздевалась, голую себя подставляла воздуху, но он не проницал, а лишь окутывал тошным жаром. Она огрызалась на всех, гарцевала и хвастала, но ответ встречала лишь в зеркале. Наконец Уинифред сказала, что неплохо бы ей прогуляться. Фредерике словно пружину спустили. Она тут же села в автобус до Калверли, чтобы оттуда ехать на норт-йоркширские пустоши и топать по ним до изнеможения.
Позади Калверлейского собора, где она побродила минут пятнадцать, был автобусный круг. Фредерика села в коричневый автобус, идущий на Готленд и Уитби, и устроилась у окна, смутно надеясь, что поездка на время избавит ее от себя самой. Вошел мужчина и сел рядом. Она, как полагалось, привстала, отодвинулась, подобрала юбку, давая знать, что уступает часть своего пространства. Ее сосед мгновенно разбух и занял уступленное. Автобус покатил прочь из Калверли. Фредерика быстро глянула на соседа. Он казался исключительно плотным в своем красновато-буром костюме из мохнатой шерсти. Квадратную руку, лежащую на колене рядом с ее ногой, украшал золотой перстень-печатка. Фредерика принялась смотреть в окно.
Кончился Калверли, автобус стал карабкаться в гору. Фредерика немного разжалась от жары и ворчания мотора и стала думать. Она думала о Расине[200]. Они как раз проходили «Федру». Мисс Пласкетт, француженка, без конца задавала им характеристики персонажей. Разобрали уже Федру, Ипполита, Арикию, Энону. До Тезея пока не дошли. Такова была программа аттестата А, и в результате подобных упражнений Расин делался неотличим от Шекспира, а тот – от Шоу: в прошлом триместре точно так же разбирали Иоанну, Дюнуа, Кошона, де Стогэмбера[201]. Обсуждалась в первую очередь роль персонажей в развитии сюжета, и лишь потом, в виде шапочки сбитых сливок поверх бисквитно-фруктового десерта, – их личные свойства, особенные черты, отделяющие их от прочих.
Еще одно почтенное занятие, при котором Расин и Шекспир сливались, а Шоу оказывался крепковат для зубов умненькой искательницы аттестата А, – поиск повторяющихся образов. Кровь и младенцы в «Макбете». Кровь, свет и мрак в «Федре». Тут, если вдуматься, Расин с Шекспиром становились подозрительно похожи на Александра Уэддерберна. (Шоу был сложней. Если не повторять слово в слово за ним, то сказать было почти нечего. Человеку с мозгами почти оскорбительно твердить чужие комментарии – пусть даже и авторские[202]. Да, с этой стороны к Шоу не подберешься. Имелся наверняка другой путь, но Фредерика его хоть убей не находила.)
Но постойте. Читая Шекспира и Расина, замечаешь ведь прежде всего различия – во всем. Должен, значит, быть способ описания различий. «Сопоставьте образы Федры и Клеопатры как женщин, охваченных страстью». Не то, не то! Любое сходство – обманка.
Расина еще отличает, конечно, александрийский стих. Читая его, нужно думать по-особому. Сама форма мысли меняется, если думать замкнутыми строфами, вдобавок расколотыми цезурой, да еще и на французском, то есть с ограниченным словарем.
Ce n’est plus une ardeur dans mes veines cachée.
C’est Vénus toute entière à sa provie attachée[203].
Две строки, вдохом поделенные на четыре отрезка. Отрезки уравновешены идеально даже здесь, где стих напоен мукой. А как подчеркнуты рифмой cachéе и attaché! Видит ли ее читатель – Vénus toute entière?[204] Фредерика всегда видела неведомое, безлицее существо, прянувшее, слившееся с жертвой, как лев, что впился в коня на картине Стаббса[205]. Внешнее когтит и раздирает внутреннее. Но стих разделяет их – и связует нерасторжимо… Ну или что-то вроде этого. Если заняться мыслительным процессом, лежащим в основе александрийского стиха, думала Фредерика, можно, наверно, что-то найти, увидеть, как четко обоснован каждый образ там, где у Шекспира все течет свободно. Она глядела в окно и улыбалась улыбкой чистейшего удовольствия, а за окном тянулись уже пустоши, заросли жесткой травы у обочины вдруг раскидывались широко, перемежаясь островами пушицы с дрожащими белыми султанчиками. Земля шла горбами и складками, трескалась, и тянулись до горизонта обнаженные гранитные пласты, вереск и папоротник-орляк.
Мужчина с печаткой потихоньку наползал. С ней часто бывало, что соседи без зазрения совести посягали на ее часть сиденья. Крупный соседский зад грел ей бедро. Буро-шерстяная рука была уже явно на Фредерикиной территории. Автобус круто повернул, сосед качнулся и, ловя равновесие, схватился за ее колено.
– Прошу прощения.
– Ничего.
– Далеко?
– До Готленда.
– Живешь там?
– Нет.
– Погулять?
– У меня день свободный.
– Аналогично. Выдался денек – захотелось в глушь забраться. Одна едешь?
– Да.
– Аналогично.
Экономно выражается, подумала Фредерика. Мужчина тем временем снова погрузился в молчание. Его зад словно бы еще вырос и приблизился. Его лацкан задевал ей грудь. Фредерика чувствовала, как он дышит. Она уткнулась лицом в стекло и стала изучать заоконный пейзаж. Бурый, прошлогодний цвет: поблекшая ежевика, сухой вереск, а под ними – новая сырая земля и наступающая зелень. Бывает искусство без пейзажа – до пейзажа, а может, и после. Расин, например, не стал бы всматриваться в оттенки ежевики, да и недавно открытый ею Мондриан[206], конечно, тоже. А вот если живешь здесь, то всматриваешься в природу, кладешь ее образы в основу мышления и восприятия, как сестры Бронте и их героини. И все же не видишь толком ни ее, ни сквозь нее: слишком много ассоциаций сгущается перед взором. Ей на миг представилась некая квартира в Лондоне – возможно, будущая обитель Александра: гладкое бледное дерево, много белизны, сдвинутые шторы, приглушенный свет. Все формы явно искусственные: квадратные, скругленные, обтекаемые. Тут и там по чуть-чуть золотого и кремового. Она улыбнулась, и бурый сосед снова обернулся к ней:
– А чем можно заняться в том местечке?
– Не знаю. Говорят, там очень красиво.
– Слыхал. Пожалуй, поброжу, разомну ноги. Даже странно: работа – сплошные разъезды, а в выходной меня опять куда-то тянет. Я за эту неделю исколесил все графство: Хаддерсфилд, Вейкфилд, Брэдфорд, Йорк, Калверли. Был в Харрогите на кукольной ярмарке. Я представляю фирму игрушек. И что бы, кажется, на досуге не посидеть спокойно? Но вот поди ж ты, чувствую какую-то тягу…