Дева в саду — страница 60 из 108

Когда Уилки вступил в серебристо-розовую гостиную миссис Тоун, мистер Тоун, тоже розовый, с волнистыми серебряными волосами (мальчишки почему-то считали, что это парик), радостно поднялся ему навстречу. Билл недовольно хмыкнул и глубже ушел в кресло. Уилки, продолжая тискать подругу, весело кивал знакомым: Биллу, Александру, Стефани, Фредерике, Джеффри Перри. Возвысив голос над звучными переливами Димблби[244], он сообщил присутствующим, что подругу зовут Каролина. У смуглой брюнетки Каролины была красиво растрепанная мальчишеская стрижка, тонко проступающие кости, как тогда было модно, пружинящая походка и крошечные балетки, благодаря которым щиколотки казались тоненькими, а икры округлыми.

– Смотрите, – вмешалась Фредерика, – королева выходит.

Каролина закатила глаза:

– Боже, ну и фарс!

Миссис Тоун сокрушенно вздохнула.

– Да сядьте же, наконец, Уилки, – раздраженно сказал Александр.

В те дни никто не знал, как отнестись к пронырливому любопытству телекамер, к немеркнущему оку экрана. Не было еще ни общественных, ни личных норм, и даже журналист компании Би-би-си, официально освещавшей церемонию коронации, спрашивал: «Хорошо ли это, что за великим и торжественным обрядом зритель будет наблюдать из собственного кресла, с чашкой чая в руке? Были серьезные сомнения касательно…» Что до прессы, то большинство газет выказало по этому поводу демократичный энтузиазм: «Скромный маленький экран послужит сегодня окном в Вестминстерское аббатство для ста двадцати пяти миллионов человек. Все эти миллионы от Гамбурга до Голливуда увидят сегодня же, как королевская карета с радостным перезвоном проедет по ликующему Лондону… Восемьсот микрофонов включены и настроены, сто сорок радиокомментаторов готовятся поведать миру о короновании Елизаветы II. Но сегодня день телевидения. Благодаря ему новым смыслом наполнится представление монархини и признание ее народом. Стоя у кресла Святого Эдуарда[245], королева обернется и явит себя народу – не только в аббатстве, но и по всей стране…»

Экран называли маленьким, королеву – восторженно и многократно – крохотной фигуркой. Восхищались тем, как прямо и стойко держится она, изнуренная, должно быть, долгой церемонией, тяжестью торжественных роб и еще большей, чрезмерной тяжестью короны. Слова уменьшительные и увеличительные сыпались с экрана, а на нем мерцали серо-белые тени, колко вспыхивал металл и драгоценные камни, и среди них двигалась куколка, матово-искристая, ростом в полдюйма, потом в дюйм, потом в два. Возникало лицо дюймов восемь в ширину, то мрачно-серьезное, то милостиво сияющее. Черно-белый улыбчивый образ из сборчатого льна, золотой парчи и переливчатого шитья перламутровых оттенков: розового, нежно-зеленого, земляничного, аметистового, желтого, золотого, серебряного, белого. Ленточные узоры, расшитые бусинами золотистого хрусталя, жемчугами и алмазами, подобранными по размеру от меньшего к большему. Черные, туго завитые волосы и черный рот – видимо, от красной помады. В те дни ненакрашенные губы считались голыми. Прямоугольно обрезанная, размером с марку или конверт, двигалась процессия пэров, чьи мантии, круглые лысые головы и дворянские короны делали их похожими на кегли. Словно вышитые мягким гобеленовым стежком, волновались клумбы лиц с обобщенными чертами, толпы проплывали за толпами, все казалось одинаковым и одновременно различным. Серая круговерть пушечных лафетов, лилипутских пэров в коронах и бриджах, окон, мальчиков-хористов. Этот поток сгущался, расточался, перемешивался, провожаемый густым, раскатистым голосом Димблби, взрывами псалмов и гимна.

Кто и что из этого вынес? Пресса, избрав лексикон патетический, местами архаичный и неуклюже назидательный, восхваляла новый Елизаветинский век.

«Завтрашний день сулит нам новый Век Елизаветы, когда растущие ресурсы науки, индустрии и искусства будут мобилизованы на службу человеку, дабы облегчить его бремя и дать новые возможности для жизни и досуга.

Но не следует забывать, что еще недавно атомные тучи грозили заслонить от нас солнце. Сегодня нам разительно ясно, что многие поколения лишатся будущего, если не будет установлен прочный, надежный мир».

В речах Черчилля звучала самоуверенность бывалого оратора, и от этого слова казались устарелыми, а интонации грузными, затверженными, полученными в наследство от былых стариков.

«Не стоит думать, что эра благородства ушла безвозвратно. Здесь, в высшей точке нашего всемирного содружества, мы видим молодую женщину, которую чтим как королеву и любим, потому что она – это она. „Милосердие“ и „великодушие“ – эти высокие слова давно примелькались нам в пустых придворных речах. Но здесь они звучат по-новому, потому что мы верим им, глядя на Королеву, на кормчую звезду, которую Провидение посылает нам сегодня, когда настоящее тяжело, а будущее сокрыто».

Странная нотка неуверенности просачивалась среди оптимистических обещаний. «Дейли экспресс» в огромной передовице высокопарно и неуместно процитировала Ширли[246]:

Судьба народов и держав

Лишь тень, лишь бренность и туман…

Сию мрачную мысль редактор подсластил рассуждениями о том, что народ и держава не превратятся в тени, если королева и подданные посвятят себя «высшим целям» и будут «преследовать их неустанно».

Журналист «Ньюс кроникл», вдохновившись образом покоренного Эвереста[247], попеременно впадал в неловкое славословие и корчился от стыда, языкового и самого обычного. Он тоже не обошелся без странной цитаты из великого английского поэта, на сей раз Браунинга[248]:

Мечта превосходить должна способность —

Иначе для чего нам небеса?

Дальше шли лирические рассуждения о «холодном, прекрасном, жестоком, желанном пике, о котором столько лет мечтал человек». Автор в туманных выражениях заигрывал с идеей о том, что коронация и покорение Эвереста – предвестие новой империи, рая на земле, золотого века, Клеополя[249] и прочих конструктов, сочетающих в себе временное несовершенство и блаженство вечное.

«Сегодня на Британских островах радостно трепещут тысячи флагов. Такой же флаг водружен нами на другом конце земли, в высшей точке мира.

Почему эта новость должна пробудить великую гордость в сердце британской нации? Потому, что мы убеждаемся: нет ничего невозможного, потому что видим: эпоха Елизаветы II начинается блестяще. И пусть скептики усмехаются. Есть в этой новости нечто, что подымает ее много выше заголовков передовиц.

Наши предки назвали бы это Знаком. Мы, сегодняшние, уже не понимаем до конца значение этого слова и стыдимся ярких выражений».

В 1973 году Фредерика увидела Александра по телевизору в образовательной программе для взрослых. Он читал лекцию об изменениях в языке публичной сферы, иллюстрируя ее цитатами и фото, взятыми из тех же газет и репортажей от июня 1953 года. Александр весьма тонко анализировал искусственно подогретые светлые чувства и выражавший их вокабуляр, где невозможные ныне старинные слова: «перезвон», «кормчая звезда», «трепет», «Провидение» («пустые придворные речи» Черчилля уже тогда были пустым звуком) – нелепо мешались со словами новыми, немилыми, утилитарно-технократическими: «ресурсы» науки, индустрии и искусства, их «мобилизация» во имя облегчения бремени, создания новых «возможностей» для жизни и «досуга». Если «облегчение бремени» как риторический термин уходит по прямой линии через Беньяна[250] к Иисусу Христу, имеет моральный вес и даже, пожалуй, перегружено мертвыми отзвуками, то «ресурсы», «мобилизация» и «досуг» – новомодные оптимистические абстракции, лишь подчеркивающие отход от старых, более узких и точных, значений этих же слов.

«Правда в том, – сказал Александр в 1973 году, невольно вызывая к жизни абстракции, занимавшие его и его поколение двадцать лет назад, – что этот огромный, бесплодный порыв возродить старину воистину был лишь тенью народа и державы, фантомом, жалкой погремушкой славы[251]. Правда в том, что праздник кончился, и довольно давно».

В завершение он предсказуемо показал зрителям сильную карикатуру Лоу[252]: комната, британские флаги со сломанными древками, обмякшие куклы, лопнувшие и сдувшиеся шарики, пустые бокалы, мертвый экран телевизора. «В конце концов, – подытожил Александр, – новый и старый язык, как и насильственное их сращение, оказались всего лишь пустышкой».

В 1973 году Фредерика подумала, что он слишком все упрощает. В его словах – неистощимый нарциссизм средств массовой информации, «зерцало, что в зерцале отразилось»[253]. Бесконечный коридор отражений, комментируемых бесчисленными комментаторами. В 1953 году Александр пытался говорить в стихах об истории и правде. В 1973-м он прозой критиковал языковой стиль прошедшей эпохи. Есть другая правда. И не одна. Фредерика подумала, что была какая-то невинность, неиспорченность в этой всеобщей радости (когда сама она была семнадцатилетней, весьма смышленой, но малонаблюдательной). У благоговейно-восторженных комментаторов не было умысла – только чистая, бесцельная и бесполезная грусть по далекой старине. А люди просто надеялись на что-то хорошее после тяжелой войны и лишений. Это уж позже оказалось, что, вопреки устройству банкетных залов и парков с развлечениями, их надежды так же мало воздействуют на реальную жизнь, как скорбь Гамлета при виде обреченных солдат. Их романтический подъем был искренен. Романтика вскоре повыцвела, но главное в том, что на смену ей не пришло ничего путного. Вместо выцветшей романтики – вовсе бесцветная «сатира», вместо пышной риторики – заносчивая, намеренно косноязычная заумь, натужное стремление обесценить все и вся. Своей карикатурой Лоу крепко ударил англичан по больному месту. Пришедшие за ним в основном царапались – словно ногтями по стеклу.