Дева в саду — страница 62 из 108

Лукас вскочил, Дэниел тоже. Увидев его, Лукас сел обратно с испуганным и злым лицом. Маркус медленно поворачивался на месте. Дэниел схватил его за руку. Многие заметили, что, когда между Маркусом и телевизором вклинился курат, треск прекратился. Маркус, мучимый болью, подумал было укусить Дэниела, которого в тумане не различал, зато ощущал что-то вроде сдавивших его удавьих колец. Дэниел глянул ему в лицо и больно ущипнул за локоть – самый незаметный способ встряхнуть и привести в чувство. Обернулся к Стефани, сидевшей на диване: «Подвинься, дай место!» Меж их теплых тел Маркус просел и дрожал. Дэниел щипнул еще раз, с вывертом, и он, щелкнув зубами, захлопнул рот. Потом закрыл глаза и откинулся в черное, сухое тепло, которое струилось меж Стефани и Дэниелом и замыкало его в контур, ограждавший от прочих сил, сновавших по комнате.

Стефани, ненадолго выведенная из летаргии, защищавшей ее от электрического потрескивания Билла, вспомнила вдруг, что к Дэниелу ее привело беспокойство за Маркуса. И что она – они – за своими заботами совершенно о нем забыли. В последнее время она спала как мертвая, чтобы не думать, этот дар им с братом достался на двоих. А он, может быть, по-прежнему плачет по ночам. Она быстро глянула на Симмонса. Тот был красен, как яблоко, и улыбался приятной, утешающей улыбкой, а в глазах стояли слезы. Перехватив ее взгляд, он несколько раз скованно кивнул, видимо выражая симпатию. Потом подсунул под себя руки и сидел так, словно с трудом сдерживал какое-то чувство.

А процессия на экране извилисто текла дальше. Димблби уже несколько раз похвалил британцев за несравненное умение обставить торжественную церемонию. Столько людей движутся вместе, столько сердец бьются в унисон.

– А я терпеть не могу двигаться в массе, – заметила Фредерика. – Если чего и боюсь, то толпы, когда она вся как один зверь.

Ее слова, похоже, сподвигли Уилки произнести речь. Когда показали лондонские улицы, аспидные от дождя, он надел свои огромные розовые очки и теперь, осененный ими, одарил присутствующих улыбкой:

– Я познакомился с одним очень интересным психоаналитиком, его фамилия Уинникотт. У него потрясающие идеи насчет подсознательных истоков демократии. Он говорит, что все мы подсознательно боимся Женщины. Потому-то женщинам так трудно добиться влияния и удержать его, что в частной жизни, что в политике. Наши правители – что-то вроде приемных родителей. И в этой роли женщину не хочет видеть никто, независимо от пола, потому что в джунглях подсознания бродят страшные, всемогущие Воображаемые Женщины. Отсюда чудовищная жестокость к женщинам, которую мы встречаем в каждой культуре. Мы боимся Женщины, потому что все однажды полностью от Нее зависели и позже свою индивидуальность формировали на отрицании этой зависимости. Как поступали все диктаторы? Они подавляли этот страх в себе и в людях. Узурпировали роль женщины и как бы включали ее в свою сферу. Поэтому они требовали не только повиновения, но и любви. Может, отсюда и Фредерикин страх перед любым коллективным чувством, включая любовь.

Тут каждый из слушателей тайком обшарил сколько мог подсознание в поисках страха Женщины и, надо сказать, послушно его там нашел.

– Чушь собачья, шаблон и примитив, – внезапно сказал Билл.

– И как же тогда королева? – вставила Фредерика. – К ней сейчас вся страна выражает любовь.

– Это другое, – отвечал Уилки. – Королевская власть наследуется. И наш монарх, что отлично понимала умная первая Елизавета, находится на вершине символической семейной пирамиды. В самом низу дети – народ, его родители – члены палаты общин, их родители – члены палаты лордов, а уж над лордами – фигура монарха. А если монарх или монархиня ухитряется верить в Бога, то вершина пирамиды уходит в бесконечность. Все хорошо и стабильно. Таким образом Уинникотт доказывает, что в нашей культуре до сих пор живы мифы об Умирающем боге и Бессмертном монархе. Королева защищает нас от страха Женщины, потому что она добрая, нестрашная, очень и очень удаленная от нас мать. Вот вам подсознательная суть нашей демократической монархии.

– Как мне надоела эта манера все сводить к сексу и семье, – проворчал Билл.

– Соглашусь! Но в наше время мы вынуждены быть фрейдистами. У нас попросту нет другого выбора. К тому же универсальные образы всегда выглядят странно, если выволочь их на свет. А им там и не место. Мы подавляем их, прячем – в этом их смысл.

– Любимая уловка психоаналитиков! – хмыкнул Билл. – Это же замкнутый круг: если ты не согласен с какой-то мыслью, значит ты ее в себе подавляешь, что служит только новым доказательством их правоты. Для тех, кто им верит, разумеется. Такова уж суть веры. Поэтому я лично стараюсь от любых вер держаться подальше. И коли уж вы желаете знать, я вижу опасность не в мифических женщинах, а в этом вот маленьком, сереньком экранчике. Да-да. Скоро он заменит и чтение, и беседу, и общие развлечения, и творчество. И вообще жизнь.

– Ну, может, до этого и не дойдет, – сказал Уилки. – Но я видел эксперименты по зрительному воздействию на подсознание. Человеку показывали фильм, где в середине врезаны кадры со стаканом воды со льдом. Они так быстро мелькают, что их невозможно увидеть, но к концу человек испытывает невыносимую жажду. Можете представить себе, чего достиг бы Гитлер, додумайся он точно так же врезать кадры, где евреи с улыбкой душат голодающих детей? Но телевизор уже никуда не денется, и лично я планирую плотно заняться телевидением. Это сейчас энергетический центр нашей культуры. Энергию можно либо использовать, либо сидеть на мягком месте и смотреть, как используют другие.

Уилки выглядел малопредставительно и даже пижонски со стрекозиными розовыми глазами и хилой бородкой, которую пытался отрастить для образа Рэли, но постулат его приняли к сердцу по меньшей мере двое: Фредерика и Александр.

Много позже, когда в прошлом были пьеса и вызванные ею перемены в жизни, непринятый сценарий и строгая телеотповедь, Александр заново, во всей полноте пережил день коронации.

Ему была заказана статья на пятьсот слов о другом телевизионном событии – допросе, который Робин Дэй учинил Джен Моррис[259] в ее женской ипостаси, сведя ее с группой женщин – феминистски настроенных, дружественных, увлеченных, понимающих человеческую натуру[260]. Действо сопровождалось показом кинохроники: молодой и прекрасный Джеймс Моррис простирает руку к белым склонам покоренного, еще недавно девственного пика, который, как оказалось, вовсе не был Знаком.

«Вот он, знак во плоти, хоть понять его и непросто, – подумал Александр. – Женская суть в мужском теле. Поистине аттическое[261] самоистязание на пути к естеству, сходному с первым из символов Елизаветы: возрожденным Фениксом, mysterium coniunctionis[262], слиянием Гермеса и Афродиты, отца и матери, Природой в понимании Спенсера, вдохновленного „Метаморфозами“ Овидия». Вспомнился ему темный, подспудный миф о том, что первая Елизавета была мужчиной или женщиной, но с мужскими атрибутами. Получалось, что правление второй Елизаветы началось под эгидой Гермеса на горе, ставшего потом Афродитой, которую шлепали по попе таксисты в городе Бат, а ей это нравилось (что явно шло вразрез с феминистским духом эпохи). Это двусущное, но исполненное достоинства существо Робин Дэй пытался застать врасплох, показав ему кадры, запечатлевшие его (или ее) прежнюю ипостась. «Далеко же мы ушли от Димблби с его дифирамбами „молодой жене и матери“», – подумал Александр.

Он потратил долгие часы на составление тонкого, ироничного, пронизанного метафизическими загадками рассуждения о мисс Моррис и мистере Дэе, но под конец сдался из соображений хорошего тона, пристойности и законности. Вместо этого он выдал до смешного отдающий творчеством Димблби панегирик ее выдержанности и благородству, попутно отметив длинные ноги и эффектную хрипотцу в голосе.

В столе он хранил с дюжину стансов во вкусе Спенсера о природе, гениальности и прямоугольном стеклянном мире. Должно быть, до конца их поняла бы одна лишь Фредерика, но он не собирался их ей показывать.

28. О толковании сновидений[263]

Трижды или четырежды в жизни приходилось Стефани видеть особенные сны – яркие и томительные. В них являлось иное, они смущали загадками, обличали и чаровали. Последний из таких снов был одновременно дивен и оскорбителен, словно навязан ей чужой волей.

Она шла по длинной белой полоске морского берега. Море откатилось вглубь себя, лениво и беззвучно ворошило песок где-то вдалеке. Ей было не жарко и не холодно, а как-то знобко. Чувствовалось, что не нужно ей тут быть.

Она шла медленно. Ее обволакивало странное оцепенение, которым здесь было отмечено все, словно целый мир устал и выдохся. Все казалось выцветшим. Кое-где проступали намеки на цвет, но тут же таяли, как на передержанном негативе. Песок был прозрачного серебристо-пепельного цвета, пропущенного через желтый фильтр. Перламутровые утесы кое-где испачканы призрачно-телесным. Небо белое с бежевыми заломами, как на мятой чертежной бумаге. Вода – как разбавленное молоко, и дальние скалы вставали из нее добела обветренными скелетами морских тварей.

От утесов беззвучно приближалась всадница на коне. Их облекал собственный вихрь, трепавший складки их многослойных одеяний. Конь тяжело скакал в пляшущей бахромчатой попоне, тянул вперед белую морду, почти закрытую длинным капюшоном. Уши его были тревожно прижаты, рот пенился, глаз не видно из-за налобника. Всадница была, как в кокон, увита в золотистые и беловатые сквозистые покрывала. Они взметывались, летели за ней, она судорожно прижимала их к груди вместе с фестончатым поводом и какой-то вещью, обернутой в ткань. Лицо, неподвижное среди беснующихся покрывал, было костяной белизны.