Они промчались мимо, и Стефани, обернувшись, проводила их взглядом к далекой воде. Потом с трудом двинулась дальше. Теперь, когда всадница и конь увлекли вихрь за собой, воздуха почти не осталось. Стефани нужно было что-то найти среди скал. Она была уверена, что, когда доберется до них, вспомнит, что именно. А потом уверенность схлынула, и стало ясно, что она себя переоценила. В голове было пусто.
Сзади зашлепали копыта по мокрому песку. Усталый пони возвращался вдоль края воды, которая вдруг подобралась совсем близко. Проворные блестящие волны оделись гребнями и живо выбегали на берег, почти что ей под ноги.
Она дотянулась и поймала повод. Прикосновение теплых, мягких, чуть опушенных бархатной шерстью губ и деликатно нюхающего носа отдалось в ней неожиданно и странно. Она отпустила повод, но пони зашлепал рядом, понурив голову. Он, как оказалось, не был ни дик, ни особенно умен. Да и тяжеловат: с пузом-бочонком и толстыми мохнатыми копытами. Всадница бессильно покачивалась в седле. Стефани ощутила груз ответственности: обязательно нужно было, чтобы они стали как прежде и двинулись дальше. Любой ценой. И тут ее охватил довременный ужас человека, оказавшегося в чужой сказке, из которой хочешь вон, конца которой знать не хочешь.
Она посмотрела на поникшую всадницу, на судорогу пальцев и ткани и осторожно спросила, не лучше ли будет ей двинуться дальше? Женщина промолчала. От нее исходил острый, мучительный страх. Рассказчик чужой сказки открыл Стефани, что мир тонет, что урну нужно зарыть. Она с силой шлепнула пони по твердому крупу. Пони дернулся и по мелководью затрусил прочь.
Стефани оглянулась и увидела, что высокие блестящие волны, так быстро наполнившие бухту, катят теперь к ней.
Она хотела убежать, но только топталась на месте, а мелкая вода легко и гладко настигала ее.
Когда во сне ловец настигает добычу, сон или обрывается, или продолжается по-другому и в другом месте.
Под утесами, недалеко от костяных скал, Стефани, тихо плача, мокрыми руками рыла яму, а стенки ее крошились и оползали в темно-мерцающую влагу, шевелившуюся на дне. Было невыносимо жарко. Стефани уже по локоть врылась в песок, когда показалась ржавая труба и на темной глади вспузырилось белое кольцо пены. Тогда она села на корточки и осмотрела свою работу. Это вовсе не урна, а выход канализации. Нужно все зарыть обратно. Урну нужно не спрятать, а умножить. Она роет не в том месте. Все не то и не так. Ее накажут.
Она стала карабкаться по скалам. Желание сбежать из сказки было сильней, но долг есть долг. Скалы шли уступами, где, как на аптечных полках, стояли ряды алебастровых урн, ваз и банок с пробками и крышечками. Они выглядывали из прядей пузырчатых водорослей, среди гладких, пухлых, рогатых капсул, в которых дремлют зародыши морской собаки[264]. Их еще называют «русалкины сумочки»…
Стефани почему-то не смела дотронуться до алебастровых сосудов, до жути похожих, но не одинаковых. Она села на кучу водорослей – тех самых, что похожи на жесткий, небеленый лен. Их живая ткань кажется нитяной, фестончатой, как конская сбруя. Воздух туманился чем-то мутно-млечным и облекал ее все туже. Она потеряла урну, в которой было все, что необходимо спасти. И напрасно щетинились камни другими горлышками и крышками, скрывавшими неведомый прах или волшебные мази. Нужно было ей не метаться, а сидеть тихо. Она что-то важное не сделала, а теперь уж обратно не дойти по шипящей пузырчатой дряни. Белая вода подымалась, всхлипывала, обсасывала костяные холодные камни.
Стефани проснулась в ужасе: лицо мокрое и скользкое от слез, мочевой пузырь сейчас лопнет. Вернувшись из уборной, она уже не уснула и отчасти поэтому смогла удержать в памяти недавний сон и вызвать его во всех подробностях. Впрочем, она знала уже, что такие сны тянутся за тобой в явь, вплетаются в ее разумный ход. Еще только рассвело, в комнате было бледно, серо и лилово. Она села в кровати и, завернувшись в одеяло, стала думать.
В пустоте вились и закручивались концы стихотворных строк, словно нити из клубка или осенняя светлая, летучая паутинка. Скрывать его подобно смерти. Как нежно вьются нити млечной пены[265]. Хладная пастораль. Мир, тонущий на мелководье[266]. Подобно Вечности, отводишь нас от мысли… За ними маячили высокие формы высшей литературы и смутные грамматические остовы забытых строф. Слабо шевелились в памяти отзвуки ритма, тянулись неслышимые мелодии. Она чуть не заплакала: такое все это было выцветшее – до неотзывчивой белизны.
Было и другое. Гнев: что сделал сон с воспоминанием полнокровным и непростым? Тот единственный день в Файли, ревущий ветер, дикое море, пестренькие местные мелочи, настоящее, живое чувство – во сне обезличились, обобщились, полиняли и окостенели. Вот они, высокохудожественные аллюзии, модернистские наносы литературных осколков, останки затонувшей культуры. Разве могла она этого хотеть? Разве она могла такое сотворить? Призвала с брегов Леты бесплодный призрак английской поэзии и не нашла для него жертвенной крови, чтобы он заговорил.
Жутковатая шутка в духе всеупрощающих фрейдистских картинок, выпяченных смыслов куцего символического языка. И все же бережно и прилежно она принялась распутывать ветви этих психоаналитических зарослей.
Образ первый: пузырчатые водоросли. Воспаленный мочевой пузырь. Для женщины, страдающей посткоитальным циститом, шутка особенно болезненная.
Образ второй: связка утроба – урна – могила. До оскорбительности шаблонно. Вдобавок еще водоросли и ямы, чтобы уж вовсе не было сомнений. А что в итоге? Намек, аллюзия, размытое указание на то, что в настоящем сне предстает настоящим событием, ощутимым предметом или толчком к действию и поражает нас до горячих слез, до ужаса и безумия.
Образ третий: отчаянно роющие руки. Стремясь не то найти, не то спрятать ту единственную, бесценную урну, она вырыла глубокую кровавую яму, на дне которой обрела ржавую, в мутной пене, пародию мужского органа. Это было особенно тошно, потому что в настоящем Файли были настоящие, ржавые сточные трубы, и пена была, и кровяного цвета глина.
Ассоциация, настолько ловко и мерзко подвернувшаяся, что Стефани почти удалось ее подавить: пенные круги на песке и следы пены вокруг темной, злобной ямы отцовского тонкогубого рта.
Поучительный вывод, словно продиктованный сушеной очкастой пифией при sortes Virgilianae[267] на английской хрестоматии. «Скрывать его подобно смерти»[268]. Это ослепший Мильтон. Он говорит о творчестве и об утраченном пути к нему, тоскливое оцепенение свое сравнивает со страшной долей раба, трусливо зарывшего талант в землю, вместо того чтобы его приумножить. Еще «Ода греческой урне»: «нетронутая невеста» – чувственность без чувств, истинно мозговая. Погребение в урнах[269]. Алебастровые надгробья. Глаже алебастровых надгробий[270]. Ну это, положим, притянуто за уши. Ассоциация связывает совершенно посторонние вещи. Белизна, бледность, холод, урна, конь, небо, море.
У коня имелись предшественники, представленные в памяти совокупно и смутно образом из Апокалипсиса: Смерть, четвертый всадник, конь блед. Еще был какой-то древний конь, от которого подымался в ней безотчетный страх, и весьма точный литературный образ наездника, спешащего куда-то, чтобы спрятать сокровище. Она очистила голову и стала ждать, заклинанием повторяя: «мелководье тонущего мира». И вот, в негативе сна, горбатый и черный, по черному песку тяжело пробежал приснившийся Вордсворту верблюд.
Стефани вызвала еще разные словесные причуды: из «Моби Дика» и «Догадки о гармонии в Ки-Уэсте» Уоллеса Стивенса, из Арнольдова «Берега Дувра» и Теннисона с его последними битвами в тумане. Но она знала, что суть – в Мильтоне, Вордсворте и в погребении урны. Она взяла из шкафа «Прелюдию», купленную еще в Кембридже. Сон приходится на середину бесцветной пятой книги «Прелюдии» под названием «Книги». Рассказчику снится всадник – не вполне бедуин и не вполне Дон Кихот. Он мчится от наступающих вод последнего потопа, чтобы зарыть и сберечь раковину и камень, во сне означающие некую великую Оду и Евклидовы «Начала»[271], то есть язык и геометрию.
Стефани читала. Некоторые страсти часто становятся предметом художественного изображения. Другие, темные и неясные, описанию недоступны. Страсть к чтению находится где-то посредине меж теми и другими: на нее можно намекнуть, но не выразить вполне. Чтобы описать, например, страстное чтение «Книг», понадобится много больше страниц, чем их есть в самих «Книгах», а выйдет слабей, чем в жизни.
Точно так же нельзя, подобно Борхесу, вживить «Книги» в этот текст, хотя страх перед гибелью книг и стремление облечь сновиденную фигуру в словесную плоть могли бы, пожалуй, придать повествованию некую особую вордсвортовскую силу. В снах Вордсворта и Стефани суть событий сообщал неведомый рассказчик. Тщательное, осознанное чтение не так уж просто описать в виде события. В «Книгах» Стефани увидела страх, доходящий до чрезмерного. Страх потопа, утраты, темных сил. Неясно, что грозит смертью – реальность или воображение, неясно, где они сливаются, где неведомый рассказчик говорит дело, и есть ли вообще в книге такое место. Стефани, тихо и чуть картинно плача, подумала, что думает следующее: ей нельзя выходить замуж, согласившись, она потеряла или зарыла целый мир. Нужно вернуться в Кембридж и написать диссертацию о Вордсворте и его страхе, что потоп поглотит книги. Потом подумала, что это бред, и истерически рассмеялась. Потом подумала, что боится пребывать вся в одной точке: мыслью, воображением и телом, а Дэниел от нее этого непременно захочет. И не будет тогда отдельного, собственного места для урны или пейзажа… Но если скрывать их подобно смерти, то замуровать себя с ними уж точно смерть. Ответа