lumen novum – философского камня.
Бо́льшую часть его речей Маркус пропускал мимо сознания, не пытаясь понять. Если вдуматься, все это подтверждало его недоверие к словам. Ему являлся вполне безопасный образ: глобус, пересеченный, пронизанный, опутанный нитями, которые скрещивались и расходились на полюсах и по экватору. В словесных языках при желании что угодно можно стянуть в совпадение или сплести в некий смысл. Маркус мог сказать: «Враждебный свет был для меня слишком огромен» – или что-то подобное, но этот язык не очень-то его занимал. Он смотрел из окна лаборатории на маленькое, колко сверкающее белое солнце и думал, что на деле связь между мучащим его светом, этой вот пылающей массой газов и материи, собственными его механизмами восприятия и любым другим разумом – возможно, не столь безупречна, как выходит, если облечь ее в слова, красивые, но, конечно, не передающие всего. Впрочем, он не жаловался: Лукас, по крайней мере, временно отвлекся от гипнагогии, и Маркус стал высыпаться. К тому же, если не вдумываться, словесная алхимия и еще больше – радостное полнокровие друга служили ему утешением и защитой.
Выбрать для эксперимента развалины аббатства Уитби Лукаса подтолкнуло занятное совпадение между тем, что он вычитал у Юнга, и описанием из красного путеводителя. Он склонялся к Уитби отчасти еще и потому, что именно там неграмотному пастуху Кэдмону[286] явился Ангел, и наставляемый им Кэдмон спел на тогдашнем английском «Песнь о Начале Творения». Увлек его и приведенный в путеводителе миф о необычном даре святой Хильды, суровой основательницы аббатства, подкрепленный к тому же цитатой из «Мармиона» Вальтера Скотта:
Еще чудеснее рассказ
О том, как некогда у нас
Жила саксонская принцесса,
О том, как Хильда в чаще леса
Святой молитвою своей
Преображала в камни змей.
Такие кольца из камней
Находим мы в монастыре…
А если галки на заре
Над башней Витби пролетят —
Они, забыв свой путь, кружат
И падают, роняя перья,
На плиты пред святою дверью…[287]
Они думали, сказал он Маркусу, что аммониты – окаменевшие змеи, не вынесшие Хильдиной святости. Но истина в другом: аммониты – это ранние записи об истинной истории творения, а тайный смысл окаменевшей змеи, ее подлинное отношение к святости мы находим у Юнга, в «Психологии и алхимии». Юнг пишет о Меркурии-драконе. И Лукас с нарастающим волнением прочел Маркусу целую страницу: «Дракон означает мысленный и чувственный опыт алхимика, когда тот работает в мастерской и „теоретизирует“. Дракон – monstrum, символ, объединяющий хтоническое, земное начало змеи и воздушное начало птицы. Это ‹…› вариант Меркурия. Но Меркурий (ртуть) – это крылатый Гермес, явленный в материи, бог откровений, владыка мысли и верховный проводник душ. Жидкий металл, argentum vivum, „живое серебро“, ртуть – чудесная субстанция, которая выражает саму его суть, блесткую, текучую, одушевляющую. Говоря „Меркурий“, алхимик обозначает ртуть, а подразумевает миросозидающий дух, скрытый или заточенный в материи. ‹…› Алхимики не устают повторять, что делание происходит от единого и к единому возвращается, что это круг сродни дракону, кусающему собственный хвост. Поэтому делание часто называют circulare (круговорот) или rota (колесо)… В начале и в конце делания стоит Меркурий: он prima materia, caput corvi, nigredo[288]. Как дракон, он пожирает себя и умирает, как дракон, чтобы восстать камнем. Он – игра цветов cauda pavonis[289] и разделение на четыре стихии. Он изначальный Гермафродит, разделенный в вечном дуализме брата и сестры, воссоединенный в coniunctio[290], чтобы вновь явиться сияющим lumen novum[291] – камнем. Он жидкость и металл, материя и дух, лед и огонь, яд и целебное снадобье. Он – символ, объединяющий все противоположности».
Лукас считал, что в стихах Скотта скрыта мудрость, о которой сам автор и не подозревал. На них – печать мощного, но обращенного во зло символа, оккультного, а может, и доисторического: неспроста перья и змеи соединились именно в аббатстве Уитби. Птица и змея – это законченный круг, дракон, кусающий свой хвост, единение земли и воздуха. К этому ведь и стремятся они с Маркусом: чтобы земля, утратив косность, возвысилась до текучести света… Потом, если как следует напрячь разум, можно добавить огонь и воду, а четверку старых стихий освятить Меркурием металлическим и растительным – «помнишь собачью ртуть?». Если место эксперимента сомнений не вызвало, то суть эксперимента – или обряда, это вопрос терминологии – предстояло еще прояснить.
Был один мальчик, шахматист, который говорил, что отчасти его дар заключен в способности видеть возможные ходы каждой фигуры как подвижные сущности, оставляющие за собой переливчато-светлую нить. Из разноцветных нитей сплетались узоры, и мальчик выбирал ту из них, с которой плетение становилось крепче, а натяжение сильней. Если же он выбирал не самые крепкие, а самые красивые нити, то ход оборачивался ошибкой. Что-то подобное происходило в голове у Маркуса, когда он слушал речи Симмонса с его логическими сальто и бесконечными перекрестными отсылками. Из этих речей рисовалась у Маркуса паутина, красивая по-своему, но очень и очень ненадежная. Впрочем, его это не печалило: узор ведь был, хоть и состоял в основном из пунктиров и вспышек. Не его дело указывать Лукасу на непрочность невидимых нитей. Может быть, у каждого эта внутренняя паутина имеет собственную прочность и натяжение. Может быть, у Лукаса она из тончайших стальных волокон.
Итак, одним жарким и солнечным воскресеньем они отправились в Уитби, бок о бок в спортивной машинке Лукаса. В багажнике было две корзины: одна с припасами для большого пикника, а другая с неизвестным инвентарем, который Лукас укладывал втайне, заворачивая в салфетки, носовые платки и шелковые кашне. Он и сам довольно лихо повязал красно-белый шейный платок, пестревший на фоне белой рубашки с расстегнутым воротом и темно-синего университетского пиджака. На Маркусе была его обычная рубашка и школьный пиджачок, где на нагрудном кармане были золотом вышиты башенка и девиз: «Ad caelum hinc»[292]. Не было в школе латиниста, которому нравилось бы измышление Кроу-основателя, а башенка, призванная символизировать школу как некую твердыню воли, в учительской носила название Вавилонской или Пизанской…
Ехали не спеша через пустоши на юго-восток и постепенно спустились с высоких холмов к прибрежной дороге, что тянулась вдоль скал, делая петлю вокруг Готленда, по той самой дороге, где Фредерика, теснимая в автобусе предприимчивым Эдом, мрачно размышляла об александрийском стихе. Такой маршрут давал возможность пешком подойти к аббатству со стороны южных скал, вовсе минуя город.
Среди скал погода, по выражению Лукаса, была такая, как изначально задумано: глубокая синяя пустота над головой, солнце в вышине, ветерок, летящий к морю. Они шагали к аббатству через поля, густо заросшие лютиками, дягилем, вероникой, и цветы оставляли на их одежде белую и желтую пыльцу. На фоне яркой синевы белели голые арки, которым нечего было поддерживать, а обломки колонн казались невесомыми – бесплотными, как опять же заметил Лукас, хотя, касаясь их, Маркус явственно ощущал под пальцами прохладный камень. Лукас был весьма недоволен, обнаружив в развалинах туристов, блуждающих по голым хорам, переходящих из одной каменной полости в другую. Судя по всему, учитель рассчитывал, что предстанет один перед алтарем или местом, где некогда стоял алтарь. Девочки, с щебетом перебегающие в развалинах, старцы с рюкзаками, мотоциклисты в толстых крагах, топочущие тяжелыми ботинками, раскачивающие за ремешок очки-консервы, смущали его. Они с Маркусом стояли, как запасные игроки гостевой крикетной команды, и, сжимая ручки своих опрятных корзинок, рассматривали стены, полупрозрачные от стрельчатых окон, пронизанных морским ветром, остатки древней каменной кладки, вознесенные среди диких трав. Вспомнив гнетущую, замкнутую геометрию церкви Святого Варфоломея, Маркус с удовольствием продлил и довершил мысленно эти сломанные линии и ритмы. Солнечный свет танцевал на вздутых волнах, наводил блеск на камни, травинки и лаковые чашечки лютиков. Крошечные струйки света, словно видимые конвективные потоки, перетекали тут и там меж землей и небом, скручивались в колечки, рассеивались искрами, ныряли, вспыхивали. Лукас, шагая с военной или церемониальной твердостью, обошел вокруг аббатства, словно в Дальнем поле размечая границы крикетной площадки, где пролягут потом меловые линии. Он нес ту самую загадочную корзину. Следом на манер прислужника жреца шел Маркус, и в корзине у него были термос и бутылка с водой, пластиковые стаканчики, хлеб, мясо, яблоки, сладости и вино…
– Здесь нам не дадут ничего сделать, – сердито шептал Лукас. – В конце концов, можно провести эксперимент и поблизости, просто в поле. По крайней мере, будем одни. – Он кивнул в сторону девочек, которые, строя рожицы и хором вопя старинный стишок, играли в Тома Тиддлера[293] и казались при этом воплощенными радиопомехами.
– Зато, может, мы случайно выберем как раз то место, где был коровник Кэдмона и куда Ангел спустился, – легкомысленно заметил Маркус.
– Это, должно быть, та же трава, которую щипали его коровы, – вполне серьезно ответил Лукас.
– Не совсем та же, – возразил Маркус.
– Но и не совсем иная, – сказал Лукас, поддергивая слишком свободную штанину и перекладывая корзину из одной горячей руки в другую.