Дева в саду — страница 79 из 108

– Нет. У меня раньше была аллергия на них: сколько себя помню, лежали по всему дому книги, как пыль или пыльца. А потом я потерял к ним чувствительность.

Этого удивительного, многое проясняющего признания Лукас не услышал или почти не услышал, ибо готовился сообщить, что в последнее время по наитию тоже прочел немало стихов, и в частности сочинений Эндрю Марвелла. Марвелл, кажется, был не чужд желания сбросить оковы пола и избавиться от терзаний плоти. Он написал чудесное стихотворение «Сад», в котором разум человеческий уничтожает свои творения, чтобы вернуться «к зеленым снам в зеленый сад»[296]. «Моя растительная любовь», – грустно и словно невпопад проговорил Лукас, вспомнив того же Марвелла. Еще помолчав, начал снова:

– Почему мне нельзя преподавать только ботанику, почему нельзя думать только зеленые мысли?.. Я не гомосексуалист, к слову говоря. Я в этом смысле никто.

– Ничего, ничего. Это не важно.

Маркус не знал, что еще сказать. Все это время он не слушал, а подавлял страхи, смутно проступавшие из смутных воспоминаний Лукаса. Главным же образом он был захвачен чувством новым и теплым: Лукас кормил его, рассказывал разные вещи, восхищался его способностями. Маркус должен был воздать за это добром. Он хотел утешить друга, но не понимал, как это сделать и в чем же именно состоит беда Лукаса. Поэтому, как многие из нас, вместо утешения он предложил самое себя:

– Сэр… Лукас, я здесь. Я с тобой. Я тебе верю и сочувствую. Могу я тебе помочь?

Лукас обернул к нему лицо, красное от солнца и стыда:

– Тронь меня, пожалуйста. Просто тронь.

И снова Маркус медленно протянул ему руку. Лукас взял ее в свою, почему-то вспухшую и неловкую, и, на миг замерев, положил обе себе в пах.

Двое сидели молча, не глядя друг на друга, уставясь в лобовое стекло. Лукас сдвинул их руки глубже в пах. Маркус невольно дернулся, и Лукас сжал сильнее.

– Никогда, – он дышал тяжело, мешая поучение с мольбой, – никогда не думай и не говори, что это все просто половое. Но если можешь… просто тронь там, просто тронь, и я клянусь…

Лукас отчаянно дергал ремень, пуговку, молнию, и вдруг, горячий, прямой и шелковистый, пружинисто возник его стержень.

Маркус пытался высвободиться, но Лукас все крепче сжимал его руку:

– Я не должен, я знаю… но если бы ты мог… Только прикоснись, чтобы я почувствовал связь…

Маркус искоса глянул на него и, движимый жалостью, стыдом, долгом чести, слабостью, наконец, протянул худую, бледную, вялую ладонь и положил ее туда – без нажима, без ласки. Лукас негромко застонал, и горячий корень расцвел пышно и влажно и медленно обмяк, оставив влагу у Маркуса в ладони. Лукас снова простонал, дрогнув всем телом:

– Прости. Я не хотел. Минутная слабость воли.

Они не могли поднять глаз друг на друга.

– Это не важно, Лукас, – чуть слышно проговорил Маркус. – Это все не имеет значения.

Но произошедшее имело значение для Маркуса. Только что он был движим сочувствием, а потом Лукас застонал и содрогнулся, и Маркус вернулся к прежнему себе: одинокому, ото всего отчужденному. Он принялся вытирать руку о платок, о штаны, обо что попало.

– Это имеет значение, – подтвердил Лукас. – Это катастрофа. Начало конца.

Все это он проговорил негромко и твердо, застегивая брюки. Лукас явно ждал ответа, но Маркус не знал, что сказать. Наконец Лукас, не глядя на него, вставил ключ зажигания, резко завел машину, сдал назад по траве и выехал на дорогу.

Поездка через пустоши обернулась кошмаром. Маркус, прежде чем перестал думать вовсе, подумал, что физически невозможно лететь с такой скоростью. В ушах свистал воздух, мимо проносились вереск и каменные ограды. На поворотах машина визжала, и делалось тошно. Мир шел волнами и скручивался в кокон, и центр всего этого приходился у Маркуса между глаз. Маркус зажмурился. Он хотел что-то сказать, но рот пересох. Они с разгону взлетали на холмы, подвисали наверху и обрушивались вниз. Проскакивали перекрестки, а вослед хлопали невидимые калитки и гневно шумели деревья. Маркус сполз на пол и, стоя на коленях, уткнулся лицом в сиденье. Он лишь раз посмотрел тайком на своего друга: розовое лицо без выражения в ореоле солнечных кудрей, взгляд поверх руля устремлен в пустоту.

«Ты что, убить нас решил?» – хотел крикнуть Маркус, но не мог. Не мог и повторить, как тогда: «Ты что, хочешь стать ничем?» Он съежился, уставился вперед и потерял сознание. Очнувшись, увидел пляшущее небо и снова закрыл глаза.

35. Королева и охотница

Настал вечер генеральной репетиции.

– Это наш последний шанс, – воззвал Лодж с королевской подставочки для ног на присыпанной гравием террасе; актеры и массовка слушали, а среди деревьев одинокая зеленая бутылка меланхолично выпевала: «Пусть! Пусть!» – Последний шанс собрать все вместе и создать волшебство. Мы почти у цели.

Лодж махал руками, интонировал с непривычным, чисто актерским рокотом и вкрадчивой напевностью. Он чаровал, льстил, угрожал, и актеры в париках и отороченных мехом платьях, в фижмах и набитых ватой бриджах-фонариках, вздыхали и смеялись, подбирали пышные подолы и набирались храбрости. Фредерика сидела на ковре рядом с Уилки в свете дуговой лампы, подвешенной к дереву. Уилки, в черном бархате с расходящимися жемчужными лучами, словно сошедший с холста Рэли, меленько выводил карандашом какие-то суммы на листке миллиметровой бумаги. У него было уже несколько таких листков со схематическими изображениями пробирок, узких и пузатых бутылок, солидных бутылей в оплетке. Тут же набросаны были космические змеи, пересекающие небесные сферы, Аполлон с чашей, полной цветов, Грации. В последние недели Уилки проявил немалую изобретательность, стремясь научными средствами возвысить бутылочный оркестр до явления музыкального искусства. Он измерял объем воздуха и жидкости в каждом сосуде, частоту и резкость звука, отдающегося в просторных шаровидных доньях и узких стеклянных горлах. Он набрал более или менее надежных мальчишек-фавнов анти-маски и в свободные минуты репетировал с ними в Большом зале. В данную минуту они прижимали к дублетам скрупулезно пронумерованные бутылки, хрустально-прозрачные, янтарные, изумрудные, содержавшие недавно вино, пиво и разноцветную газировку. По знаку Уилки мальчишки могли сыграть ренессансно-переливчатую «Игрушку» Фарнаби, веселых негритянских «Святых» Армстронга, «Парадиз», предназначенный Кэмпионом для лютни, и «Туман холодный» – нежную и грустную старинную балладу. Все это исполнялось с мощным бутылочным перезвоном и орнаментацией авторства самого Уилки. Сей многосторонне одаренный юноша утверждал, что сочиняет сейчас подлинную музыку сфер в согласии со схемой, найденной в Practica Musica Франкино Гафури[297], сумевшего соотнести дорийский, лидийский, фригийский и миксолидийский лады с движением планет и велениями муз. Уилки пообещал Марине Йео создать аполлонический порядок из дионисийской какофонии – для того лишь, чтобы с террасы крикнуть ей: «Услышь музы́ку сфер, моя Марина!»[298]

– Как ее поймут, если никто не знает, что ты вписал туда все эти планетные октавы и трансцендентальные ноты? – скептически поинтересовалась Фредерика.

– Ты знаешь. Марина знает. Мальчишки из оркестра знают, я им сказал. Они много хихикают по этому поводу, но знают. В любом случае люди интуитивно ощутят некий порядок, если таковой будет, даже не зная ни его, ни его принципов.

Трудно было понять, насколько серьезно Уилки воспринимает собственную персону. Но он явно склонялся в сторону порядка, системы и даже сочетания нескольких систем восприятия. Он был по сути своей организатор и оркестровщик.

– Не ощутят, – сказала Фредерика. – Ничего они интуитивно не ощутят, да и я тоже, сколько ни читай мне лекций. У меня нет слуха.

Уилки пришел в восторг:

– Правда? Отлично. Ты подтверждаешь мою теорию о том, что отсутствие музыкального слуха приводит к скудости голосовых модуляций. Потому тебе так и удается эта каменная интонация. – Уилки весьма точно сымитировал отрывок ее монолога в башне. – Скудость полутонов и невыразительный регистр. Голос, говоря словами классика, «скрежещет, подобно треснувшим колоколам»[299]. Павлиний голос. Ну что ж, не всем дано петь под музыку сфер. Но вы, Марина, я чувствую, что вы обладаете почти идеальным слухом.

– Обладала когда-то, – отвечала сверху Марина, раскинувшая на двух золоченых стульях платье размером с Британскую империю. – В последнее время он уже не так хорош.

– О да, с годами он слабеет, – с чувством произнес Уилки. – Но утешьтесь: очень и очень медленно. Хотите, Марина, я напишу для вас песню на музыку сфер? Споете ли вы с моим бутылочным оркестром? Фредерика, дитя, боюсь, ты опять ничего не услышишь. «Уверенность блаженства наяву», – сказал Комос, а Хаксли добавил, что это – точнейшее описание хорошей музыки. Как же ты слушаешь музыку без музыкального слуха?

– Думаю о своем, – резко отвечала Фредерика, – и мечтаю, чтобы поскорей кончилось.

Уилки одарил ее плутоватой улыбкой на пухлой рожице. Лодж, дойдя до конца своей пламенной речи, хлипким бутафорским кинжалом махнул в сторону бутылочного оркестра. Мальчишки надули щеки, как зефиры Боттичелли, и заиграли «Правь, Британия, морями».

– Эврика! Нам нужны ударные: от змеиного шипа до ударов сердца. Их ты услышишь, дитя мое, их глухие услышат. Но какие же барабаны пристали музыке сфер? Знаете ли вы, милые дамы, что пятистопный ямб отмеряет количество сердечных сокращений между вздохом и вздохом? В стихе Шекспира – мера человеческого времени. Но для сферической музыки нужен не человеческий ритм, а иной: капанье водяных часов, пульсация вселенной…

– Умолкните, Уилки, – сказал Лодж. – Я хочу начать. Кто не занят в первой сцене, прошу на выход. Или сядьте, замолчите и будьте публикой. Уилки, заткнитесь, наконец, и читайте Пролог. Тишина! Свет, пожалуйста.