Дева в саду — страница 91 из 108

– Вы не понимаете.

– Как же я могу понять, если ты ничего не говоришь. Но я примерно представляю, что у вас было. Тебе теперь тяжело, стыдно, противно… Твой друг ведет себя странно…

– Я вообще не об этом. Я боюсь, что он что-то сделает.

– А что он может сделать?

Маркус растерялся. Он ничего не сумел объяснить Александру про Лукаса. Помолчав, он медленно начал:

– Он говорит, мы должны поехать в Поле тысячи курганов, на пустоши Флайингдейлс. Но мы там погибнем. Это будет конец.

По его лишенному выражения лицу сползли несколько длинных слез.

– Я не думаю, что вы погибнете, – сказал Александр с неожиданной для него теплотой. – Но в любом случае есть простой выход: не езди. Просто скажи ему: «Я считаю, что это опасно и разрушительно». Ты же ведь так считаешь?

Александр не считал возможным или допустимым объяснять Маркусу значение автомобиля как символа сексуальной мощи, хотя его сознание литератора уже породило несколько мощных пугающих образов, связанных с деструктивным потенциалом Симмонса и Маркуса.

– Я ему нужен.

– Будь ты ему нужен, он бы так тебя не мучил. И вообще человек – удивительно крепкое создание. Мы любим думать, что без нас не обойдутся, но, как правило, это не так. Да и как ты ему поможешь, если не можешь помочь самому себе.

Александр понимал, что выходит слишком уж просто, да и с передергиванием, но ведь люди, в сущности, и хотят простых решений… Самого себя так не обманешь, а других утешить – даже благое дело…

– Но что же с ним-то будет?

– С ним кто-то должен поговорить. Не беспокойся, я этим займусь. Ты же за этим приходил. Ну вот, а теперь иди домой и поговори с отцом. Много не рассказывай, только самый минимум. И пусть он тебя ушлет на каникулы к какой-нибудь тетушке.

– У меня нет тетушки. И я не могу говорить с отцом о таком.

Александр, конечно, мог бы сказать, что сам поговорит с Биллом, но как предостеречь отца о поползновениях в сторону его шестнадцатилетнего сына, если ты только что мял юбку его семнадцатилетней дочери и помнишь сухой жаркий запах ее кожи.

– Нужно, чтобы кто-то за ним присмотрел, сэр.

– Не волнуйся, я присмотрю.

– Правда?

– Ну конечно.

Александр найдет способ поговорить с ним о крикете, пару раз случайно наткнется на него в галереях – одним словом, присмотрит.

– А ты забудь, просто сбрось этот груз с души.

Некоторым это просто, подумал Александр.

37. Премьера

К каким бы решениям ни пришел Александр после трех этих посещений, близилась, смешивая карты, премьера, назначенная на тот же августовский вечер. Еще недавно, с тревогой ее воображая, он рисовал себе либо триумф, либо провал. Как и Стефани, мечтавшая о некой абстрактной свадьбе, он не учитывал действие плоти, совести и банальных недоразумений, от которых суждено ему было страдать весь вечер. Хотя ему-то, кажется, следовало быть умней: недаром в пору свиданий в грязноватых кущах у Замкового холма он с пугающей точностью предсказал Дженни, в какие сатурналии превратится длительная подготовка к артистическому действу. Усаживаясь в амфитеатре – полумесяце из стали и досок, – он с тревогой думал о том, что многое его личное станет сейчас достоянием толпы: от тайного знания о Королеве-девственнице и попыток возрождения пышного старинного стиха до грехов опущения и добавления в последние дни. Теперь, когда публика в относительном порядке заполняла скрипящие сиденья, актеров совершенно не волновало мнение Александра. Им предстояло развлечь, умилостивить и пленить это тысячеголовое безликое существо.

Рано утром работники, вооружась метлами, корзинами и палками с гвоздем на конце, уничтожили следы бесчинств прошлой ночи. Гравий на террасе был приглажен граблями, бутылочные осколки истреблены. Лужайки были подстрижены и блестели, как лакированные. Садовничьи ножницы прошлись там, где лавры, тисы и высокие сосны пострадали от нашествия мальчишек. В ветвях уж развешаны были золотые яблоки Гесперид, готовые мягким светом разбавить густеющий мрак. Позади особняка в порядке надобности стояли паланкины, башенки на колесах, троны и зубчатые крепостные стены. В саду, расположенном уровнем ниже, заливались флейты и гудел контрабас. Премьерная публика была многочисленна и отличалась особым составом: местные сановники в регалиях; епископ в лаковых ботинках с гетрами и в пурпурном жилете, сопровождаемый деревенскими дьяконами; уже назначенные вице-ректор и деканы будущего университета; представители Министерства финансов и Национального совета искусств; местный виконт и его дочери, прославленные в конкуре; промышленники и журналисты. Пришли мастерицы, шившие костюмы и добывавшие «драгоценности». Пришли друзья и родственники актеров и даже люди, просто купившие билеты. К предпоследней категории относилось семейство Поттер и Джеффри Перри, который притащил Томаса, утверждая, что невозможно оставить с нянькой ребенка в столь взвинченном состоянии. В числе публики с билетами был Лукас Симмонс, чье присутствие неприятно поразило тех двоих, для кого имело значение, а также Эд, большой знаток кукол немецких и английских.

Автобусы с публикой съезжались отовсюду. В эти дни можно было купить билет на спектакль с правом льготного проезда из Калверли, Скарборо, Дарема или Йорка. Можно было забронировать номер на выходные в курортном отеле или комнату в пабе – вкупе с билетом на «Астрею, или Королеву-девственницу», а если приплатить, то и с проездом из Манчестера, Эдинбурга, Бирмингема и Лондона. В каком-то смысле Кроу оказался коммерсантом не хуже прадеда. Успех даже заставил его усомниться: не лучше ли было ему посвятить остаток жизни культурным мероприятиям, вместо того чтобы просто так отдать университету фамильное поместье? Впрочем, при всей изобретательности, ему частенько не хватало энергии, и тратить ее на туристические предприятия Кроу не хотел.

Во внутренний двор въезжали автобусы, из них высыпали пассажиры, угощались в открытом буфете булочками, чаем или чем покрепче и, кто по тропинкам, кто по аллеям, засаженным ароматными травами, двигались к амфитеатру.

Во дворе-то Фредерика и увидела Эда, который увесистым шагом спускался по лесенке, по-хозяйски оглядываясь вокруг. Фредерика вздрогнула и побледнела. Эд явился ей, как Макбету призрак Банко, – ходячее свидетельство постыдного приключения. Она отдернулась от окна бывшей кухни и наткнулась на Уилки, который спросил:

– Что ты там за ужас увидела?

– Да так, одного человека.

Эд тем временем лениво проследовал к буфету.

– Приехал на тебя посмотреть?

– Боже упаси! Он не знает, что это я. То есть что я играю в спектакле.

Уилки игриво приобнял ее. Фредерике трудно было протестовать, поскольку Уилки игриво обнимал всех.

– Как развивается твоя страсть к Королеве-девственнице?

До встречи с Уилки Фредерика знать не знала о втором значении этого слова и в мыслях не имела, что Александр может быть гомосексуалистом. Но инстинкт, как всегда, подсказал ей скрыть незнание и растерянность.

– Эпитет мимо цели, – уверенно заявила она. – Все как раз наоборот. Уж я-то точно знаю.

– Ах вот как!

– Да. Вот так.

Фредерика разрывалась между желанием скрыть свои отношения с Александром и подтвердить их себе же, проболтавшись Уилки. Ведь, подобно Александру, она была существом словесным. Она мечтала нравиться людям, как плеяды, мечтала, чтобы с ней говорили, сплетничали, делились победами.

– Ты, я вижу, вняла моему совету.

– В некотором смысле.

– И теперь сияешь.

– Может быть.

– Прелесть моя, я умираю от любопытства.

– А я не могу тебе ничего рассказать.

– Ну разумеется. – Уилки мгновенно отвлекся. – Смотри-ка, нас почтили Гарольд Хобсон и Айвар Браун[311]. И вообще, критики прибывают целыми автомобилями. Сегодня, коли повезет, целиком переменится твоя жизнь. И моя. И его, разумеется. Скажи, красавица, в сердце сердца своего считаешь ли ты, что это хорошая пьеса?

Фредерику насторожила интонация Уилки, и она попыталась выиграть время.

– А ты?

– Я полагаю, что пьесу ждет оглушительный успех. Но идея новой драмы в стихах… Нет, в конечном итоге она не приживется. Это как маньеризмы коронации или жуткие костюмы фрейлин – безвкусная и бесформенная ностальгия, не облагороженная пародией.

– Александр говорит, что суть не в этом. Он писал современную драму в стихах, настоящую, без пародии и модернистской доктрины.

– Весьма похвально. И как ты думаешь, ему удалось?

– А ты как думаешь?

– А я думаю, что для настырного синего чулка ты удивительно уклончива. Впрочем, я вряд ли выбью тебя из образа, если отвечу честно: нет. Отказавшись от пародии, он поневоле наполнил пьесу призраками древнего и не слишком древнего старья. Подмалеванная классика, Элиот и Фрай. Ни крови, ни плоти, ни силы.

– Ты несправедлив. Хотя, возможно, в чем-то и прав.

– Вот видишь! Более того, он не смог решить старую постромантическую задачу: сделать внутренний диалог более драматичным. Сейчас он статичен до ужаса, как у Элиота и Фрая. Ровным счетом ничего не происходит. И это, если вдуматься, колоссальный провал, поскольку куче писателей это удалось. Из-за неудач девятнадцатого века традиционный стих обречен. Можно, как Брехт, гнать прозу или этакое пестрое попурри в стиле французского театра ужасов. Но традиционный стих и психологический реализм – худшая из возможных комбинаций – решительно вышли из употребления.

– Кто ты такой, чтобы это решать? Любая форма хороша, если автор хорош.

– Позволь, дитя, тебе не поверить. Сколько тебе лет? Семнадцать. Вернемся к этому разговору, когда ты осознаешь, что некоторые формы попросту исторически невозможны. Вот станешь ты писательницей и замахнешься на длиннющий гибрид Пруста с Джордж Элиот – тут-то он и вывернется у тебя из рук, слова начнут гнить и распадаться, а живые люди превратятся в заполошные марионетки.