«Ну, говори, не тяни, самое время!» – торопил себя Степан. Но язык вдруг забастовал и совсем его не слушался. Да и слов подходящих не было: ни легких, ни серьезных, никаких. Оказывается, не такое это простое дело – говорить о любви, когда настоящей любви нету…
Ему почудилось вдруг, что Катерина притаилась где-то поблизости в темени сада и следит оттуда за ним. Она даже не сердилась на него, не обижалась, а только смотрела пристально и терпеливо ждала: как он сейчас выкрутится, как откроется чужой этой женщине, о которой месяц назад и сам еще ничего не знал.
Впервые в жизни у Степана шевельнулось недоброе чувство к Катерине: зачем ей все это? И мертвая, она стояла между ним и Маницей, не отпускала его от себя. При всем том Степан по-прежнему был уверен, что Катерина не осуждает его и совсем не собирается ему мешать, становиться на его пути к новому счастью. Просто не терпится ей услышать, что именно скажет он в такую минуту Манице, как выкарабкается из того тупика, куда сам же и забрел.
Сдается, ей только одно и хотелось узнать: до того уже перезабыл он всю былую их любовь, что способен с легким сердцем сказать те слова, которые когда-то говорил и ей. Или ради новой своей скоропалительной любви Степан расстарается и придумает что-нибудь иное, похлестче прежнего? Пусть даже покрасивей, лишь бы совсем другое – не то, что когда-то говорил он, когда парнем открывался ей на заре их жизни.
Степан почему-то был уверен, что Катерине только одно и надо: чтобы не трогал он тех слов, чтобы стародавние те слова так и остались бы только их словами: ее и его, чтобы никто к их словам больше не примазывался бы и никому на свете он тех заветных слов больше не говорил. Одна лишь эта малость и нужна была Катерине – и Степану просто грех было не выполнить немую эту просьбу.
Но он давно уже не помнил, что именно говорил тогда Катерине: ведь столько лет прошло! И сейчас забоялся, что, идя проторенной однажды дорожкой, сам того не желая, повторит заветные те слова и без всякой нужды опечалит Катерину – как бы ударит ее невзначай, в самое сердце ударит. Видит бог, он совсем не хотел этого. Уж такую-то малость он мог для нее сделать…
Степан совсем позабыл про Маницу, а она поежилась от дождевой сырости и напомнила о себе – сказала равнодушно и лишь чуть-чуть разочарованно:
– Пойдем, холодно… – Повела головой в сторону дома, где вполшума громыхала свадьба, и добавила не совсем уместное: – Пусть.
Будь на нем китель, пиджак, тужурка или еще какая верхняя одежонка – самое время было сейчас снять ее с себя и укрыть зябнущую Маницу. А гимнастерку не скинешь…
– Разве это холодно? – встрепенулся Степан, радуясь, что ненароком набрели они с Маницей на такое, о чем можно говорить безопасно, никого на свете не задевая. – Вот у нас морозы – так морозы…
Он тут же и запнулся, решив, что Манице совсем неинтересно и даже обидно слышать, какие морозы свирепствуют сейчас на далекой его родине, где жил он когда-то с Катериной… Видно, никуда ему от нее не уйти.
И здесь Степана осенило: а так ли уж обязательно ему сейчас что-то говорить? Ведь обо всем том, о чем он собирался поведать Манице, свободно можно сказать и без всяких слов. Руками, например. Уже по одному тому этак лучше, что говорить ничего не надо. А на слова он не мастак, недаром и Катерина дразнила его «чертушкой бессловесным». Со всех сторон руками лучше: проще, доходчивей, да и честней как-то – вранья меньше. И главное, опасаться не надо, что он невзначай повторит те стародавние заветные слова, услышать которые так боится Катерина.
Степан кашлянул виновато.
– Дай-ка я тебя погрею… – стыдливой скороговоркой пробормотал он и положил тяжелые свои руки на плечи Маницы.
Так и раньше с ним бывало: руки приходили ему на помощь всякий раз, когда он не знал, что говорить, будто не только вся его сила, но даже и сама душа, не находя себе выхода в словах, перемещалась в руки. И сейчас он осторожно привлек Маницу к себе. Она не противилась, не отталкивала его, даже головы не отвернула. Но не было в ней и самого малого встречного движения к нему, на какое Степан все-таки надеялся. Похоже, она и тут передоверила ему свою судьбу и лишь подчинилась – из боязни обидеть его отказом.
На миг Степан даже усомнился: так ли он все делает, как надо. Кто знает, как здесь у них на теплом берегу принято? Может, такие дела тут совсем по-иному творятся, а он облапил Маницу слишком уж по-русски? Но он зашел уже далеко, и отступать было поздно. Степан нагнулся к смутно белеющему в темноте лицу Маницы, повернул к себе ее послушную голову и поцеловал в сомкнутые безответные губы.
Маница не отпрянула от него и не придвинулась. Она была так безучастна и по-прежнему молчалива, что Степан даже засомневался: ее ли он только что поцеловал? Да и знает ли она вообще, что значат такие вот поцелуи? А еще говорят, что женщины на юге горячие!
– Вот и довелось нам с тобой после поста разговеться! – с чужой бойкостью, взятой напрокат у разбитных парней, сказал Степан, пряча свою обескураженность не только от Маницы, но и от себя самого.
Ему хотелось сейчас выглядеть этаким рубахой-парнем, который живет легко и весело: такому парню ничего не стоит сбежать в разгар свадьбы и целоваться в саду с сестрой жениха. Он старался натянуть на себя эту чуждую ему личину на всякий случай, если Маница заупрямится и у них ничего не выйдет. И еще: Степану казалось, что с таким вот расторопным кавалером Манице легче будет переступить – через свою стыдливость, природную холодность, или что там еще у нее было, что стояло между ними и мешало им сейчас.
– А как это… разговеться? – спросила вдруг Маница.
Степан усмехнулся, радуясь, что Маница сама идет ему навстречу.
– Вот уж совсем с тобой оскоромимся, тогда и разъясню. – И дальновидно обнадежил Маницу: – Ты все поймешь: про посты ведь наслышана, вы же тут вроде христиане?
Маница закивала головой.
– Ну, вот видишь! – беспечно сказал Степан, все еще играя роль бойкого парня, каким в жизни никогда не был.
Сдается, все у них хоть и медленно, но налаживалось. На миг ему даже смешно стало, что он нежданно-негаданно, таким кружным путем добрался и до религии и даже этот поповский пережиток, опиум этот зловредный, приспособил для насущной своей надобности.
– Я тебе все до тонкости растолкую, дай только срок! – пообещал Степан и снова поцеловал Маницу, чтобы она – пока суд да дело – помаленьку к нему привыкала.
Маница лишь безропотно терпела его поцелуи, а сама никак не отвечала. И в помине не было у них того нераздельного, слитного единства, какое бывало когда-то у Степана с Катериной. Он все время помнил и не мог позабыть даже на секунду: вот тут он со всей своей неразберихой скудеющих надежд и разбухающих сомнений, а там вон она – чужая и непонятная. И каждый из них мыкает эту общую в их жизни минуту в одиночку, сам по себе, а могли бы прожить ее вместе, сродниться даже, попридержать эту бегучую минуту и сделать ее поворотной во всей их жизни.
Даже малейшей ответной волны не чувствовал в ней Степан, будто совсем и не женщину живую обнимал он тут, а всего лишь одну из тех гипсовых статуй, что сторожили вход в ближний санаторий. Маница вроде бы и хотела ответить лаской на его ласку, да вот почему-то никак не могла, точно какая-то неодолимая преграда не пускала ее.
Если б Маница сейчас потянулась к нему, если б Степан увидел, что хоть он-то ей нужен, – ему легче было бы играть роль любящего, которую он добровольно взвалил на себя.
Степан испугался вдруг, что пропадет впустую и эта зацепка в жизни. Вот обломится и эта соломинка, которую судьба протянула было ему, и останется он опять неприкаянным, один на один с горемычными своими воспоминаниями о былом, навек сгинувшем счастье.
И, хмелея от покорности Маницы и все больше злясь на нее за обидный ее холодок, Степан целовал ее теперь крепче, требовательней, злей. На миг он чуть ли не врага своего в ней увидел: стала поперек пути и не пускает его к новому счастью. Он подстегнуть ее хотел, сломить ее волю, разжечь ее – немую и холодную.
Но все никак не получалось у них так, как бывало когда-то с Катериной. Степан и сам видел, что все идет как-то вразнотык, точно и тут они говорят на разных языках и нету под боком переводчика. Он только никак не мог понять, в чем тут главная закавыка. Или он сам за войну эту долгую все перезабыл и сейчас никак не может вспомнить, как такие дела делаются? Или вся беда в Манице – и то, что хорошо выходило у него с Катериной, никак не вытанцовывается с ней?
Степан припомнил, что она зябла недавно, и спросил с надеждой в голосе:
– Теперь теплей, а?
– Теперь теплей… – послушно, как эхо, отозвалась Маница, уткнулась головой Степану в плечо и заплакала.
– Ну чего ты, дурашка, чего, зачем так-то? – ласково выпытывал Степан и с каждым вопросом целовал мокрые щеки Маницы, соленые ее глаза и немые, твердые, все еще сжатые губы. – Я же любя, не как-нибудь там… Что ж ты совсем как чужая? Да не обижайся ты, пустое это дело, за этакую малость на мужика обижаться! Не сердишься… Маня? Можно, я тебя буду Маней звать? Так мне сподручней, а то по-вашему нескладно как-то… Так можно – Маней?
Маница всхлипнула.
– Можно… Пусть.
– Ну, вот и ладно, вот и молодцом! – обрадовался Степан, будто самое трудное было теперь уже позади и именно этой вот перелицовки ее имени на русский лад ему больше всего прежде и не хватало.
Его поразило, что даже и сейчас, плача, Маница все еще не разжимает губ. То ли сдерживается, воли себе не дает, чтобы не разреветься по-бабьи? То ли у них тут, на скалистом Кавказе, так и плачут – с окаменелыми губами? Или просто боится, как бы со слезами не ушла вся ее сила и Степан воспользуется этим, вот и пытается унять свои слезы?
– Что ж ты как ледышка? – упрекнул Степан. – Не годится, Маня: так мы с тобой каши не сварим.
Он был так убежден в своем праве упрекать ее и выговорил свой упрек так дружески-доверчиво, что впервые губы Маницы дрогнули и полураскрылись. Они еще не разжались полностью, все еще крепились, но стали уже мягче, добрей, податливей, словно против воли и тайком от своей хозяйки признали-таки и Степана, и его право находить их в темноте своими губами и целовать. То все были чужие-чужие, а теперь стали понемногу привыкать к Степану, приспособились исподволь к его ищущим и требовательным губам. И хотя губы Маницы не отвечали еще на его поцелуи, но и не чуждались их, а, кажется, даже ждали уже и чуть-чуть, самую малость, потянулись навстречу, чтобы Степану удобней было находить их в темноте.