Ну что ж, раз ей так хочется, чтобы он ничего не знал про эту ее студенческую еще любовь, он и не будет знать – не покажет вида, что знает. Уржумцев был уверен: и он сам, и его любовь к Тане справятся и с этим испытанием, хотя его могло бы и не быть. Но пусть будет, раз Таня не может пока без этого обойтись. Он и не такое ради нее готов выдержать.
Стороной прошла у Уржумцева мысль: значит, он все-таки не ошибся – и память о том давнем Андрее до сих пор дорога Тане. Но весть о ребенке развеяла последние остатки ревнивой его горечи, и на Уржумцева накатило вдруг чувство невольной своей вины перед Андреем – вечной и неоплатной вины живых и благополучных перед мертвыми своими одногодками, не вернувшимися с войны. Он вот дальше живет, а у Андрея ничего уже в жизни не будет – ни ребенка от любимой женщины, ни самой малой житейской заботы, даже горя и того уже больше не будет.
Он как бы примерил судьбу Андрея к себе – и больно ему стало за другого человека, будто в той трагической судьбе и все человечество было унижено. Жил парень, учился, любил, готовился к долгой и счастливой жизни, а война все у него отняла. И выходит, Андрей и повстречался-то на жизненном пути с Таней лишь затем, чтобы дать свое имя ее сыну. Думал ли он об этом, когда прощался с ней у заветной калиточки?..
Смутная догадка, что не все так просто, как еще недавно ему казалось, впервые пришла к Уржумцеву. Сдается, стремясь назвать своего сына именем любимого ею некогда человека, Таня не только хотела почтить его память и как бы продлить его жизнь, оборванную войной, – но еще и пыталась она, сама, может быть, не отдавая себе в том отчета, как-то расплатиться с Андреем за счастье свое с другим человеком. Да и сам Уржумцев, так легко соглашаясь назвать их с Таней сына именем погибшего одногодка, не только шел на поводу у жены, но еще и выкупал у Андрея по недорогой цене свое место рядом с Таней – его законное место.
Умом Уржумцев по-прежнему понимал: нет его вины в том, что Андрей погиб, а он остался жив. И на его погибель враг израсходовал многие тонны снарядов и бомб, километры пулеметных лент, – просто он оказался счастливее… Все это так, но теперь мало было уже ему умозрительных этих рассуждений. Для полной веры в свое право заменить Андрея рядом с Таней ему не хватало и еще чего-то, а чего именно – он и сам пока еще не знал…
Уржумцеву показалось вдруг сомнительным и даже скверным, что он вот выведал про Андрея, а Таня даже и не подозревает этого. Выходит, они поменялись местами – и теперь он что-то скрывает от нее. Или совсем без такого вот умолчания не проживешь? И даже с любимым человеком нельзя быть до конца откровенным – ради его же блага? Кажется, это именуется ложью во спасение – навыдумывало просвещенное человечество!
И не понимал он уже, почему его так задело, что Таня ничего не сказала ему об Андрее. Зачем ему так уж понадобилось ее признание? Похоже, на самом донышке его обиды пряталось что-то мелкое, жестокое, позорящее и его самого, и Таню, а главное – всю их любовь. «Вот ты посмела до встречи со мной полюбить другого – так кайся теперь и держи ответ перед грозным мужем!» Так, что ли? А сам еще обвинял Таню в мелочности. Видно, в нем говорила тогда слепая обида, и она-то его самого сделала на время слепым и мстительно-жестоким…
Низкие лучи закатного солнца, дробясь о стволы яблонь, прожекторными лучами протянули в саду косые дымные полосы света. Солнце радужно вспыхнуло на запыленном оконном стекле, ударило в глаза Тане. Она закрылась рукой и из-под просвеченной насквозь ладони признательно посмотрела на мужа, благодаря его за то, что он так хорошо помог ей с выбором имени их сыну.
А Уржумцев вдруг испугался за нее. Как она перенесет роды? На миг в нем даже шевельнулась неприязнь к неведомому требовательному существу, живущему в ней. Да и обидно ему стало, что в решительную минуту он как бы устраняется, предоставляя Тане выкручиваться одной. «Вот тебе и равноправие!» – обескураженно подумал Уржумцев, сверху вниз с новым боязливым уважением посмотрел на жену и спросил виноватым шепотом:
– Ты не боишься?
Таня прищурилась и лихо замотала головой, разубеждая его.
– Просто не успела еще испугаться… Да и вообще я не такая уж большая трусиха, – похвасталась она и сжала его руку выше локтя. – И потом – около меня все время будет один неуклюжий прораб!
Уржумцев нагнулся и поцеловал жену в прищуренный колючий глаз.
Варя
Варя сидела у окна вагончика и штопала чулок, надетый за неимением специального гриба на деревянную ложку. На койке перед ней лежал распахнутый справочник тракториста, но, отрываясь от штопки, Варя смотрела не в книгу, а в окошко.
Из вагончика был хорошо виден весь стан бригады – с палатками, кухонным навесом, неказистым складом горючего и стоящими в сторонке новенькими блескучими лесопосадочными машинами. А вокруг, вплотную подступая к стану, широко раскинулась желто-бурая выжженная степь. И хотя степь размахнулась, на сколько хватало глаз, но не было уже в ней прежнего могучего и бесполезного безбрежья, и Варе она казалась призадумавшейся и малость укрощенной. Из конца в конец прорезая вековую залежь, словно навсегда зачеркивая всю былую историю степи, четко чернела прямая стремительная лента пашни, приготовленной под лесную полосу. Была в этой пашне частица и Вариного труда.
На горизонте телеграфные столбы, тоненькие, как былинки, сторожили дорогу в город. По этой дороге уехал вчера бригадир Алексей – поторопить питомник с присылкой саженцев. Он должен был вернуться еще утром и все не ехал, а тень от вагончика давно уже перевалила за полдень. Грузовики величиной со спичечный коробок взад и вперед носились по дороге, вздымая длинные, курчавые, как паровозный дым, облака пыли. Пыль была тяжелая, осенняя: поднималась она невысоко и гораздо быстрее, чем летом, оседала на землю.
И ни одна машина не сворачивала с пыльной дороги на травянистый проселок, ведущий к бригадному стану.
Все девчата из ночной смены еще спали в вагончике. Одна лишь прицепщица Нюся сидела по-турецки на низко провисшей койке и листала библиотечный томик Пушкина, выискивая что-нибудь попечальнее для пухлого своего альбома. Грустных строчек в книге попадалось мало, и Нюся сердилась на Пушкина. Склонив голову набок, румяная Нюся записала наконец в альбом огрызком карандаша:
Кто жил и мыслил, тот не может
В душе не презирать людей…
Хлопотливую потребность презирать все человечество восемнадцатилетняя Нюся ощутила совсем недавно, а именно с тех пор, как Алексей перестал обращать на нее внимание. Случилось это в скором времени после приезда в бригаду новой учетчицы – Вари.
Высоко нагруженная полуторка свернула на проселочную дорогу. Варя отложила чулок с ложкой, постояла немного, чтобы догадливая Нюся ничего не заподозрила, у графика технического ухода за тракторами, приколотого к стене, и тихонько выскользнула из вагончика.
Но хитрила она напрасно: Алексея не было ни в кабине, ни в кузове грузовика, привезшего саженцы из питомника. Разом поскучневшая Варя помогла сгрузить саженцы. Шофер был из весельчаков и все старался рассмешить ее. И хотя Варе было сейчас вовсе не до смеха, она великодушно улыбнулась разок, чтобы старания парня не пропали даром.
Возвращаться в вагончик к мрачной Нюсе не хотелось. Варя зашла в красный уголок, разложила на столе новые газеты и журналы, привезенные шофером-весельчаком. Перелистала свежий номер «Огонька», пахнущий краской, и порадовалась, что на этот раз в журнале нет морских картинок. Дело в том, что с некоторого времени кто-то в бригаде стал вырезать из журналов все картинки, где был нарисован хоть кусочек моря. Варя, ответственная за бригадную библиотечку, сильно подозревала, что тут замешан тракторист Пшеницын, прозванный Адмиралом. Парень этот бредил морем, щеголял по степи в полосатой матросской тельняшке, трактор свой величал крейсером, а палатку – кубриком, – кому же, как не ему, было вырезать из журналов морские картинки?
Не находя себе занятия, Варя бесцельно обошла стан. Идти в поле замерять выработку дневной смены было еще рано. Изучать по книжке трактор давно уже надоело: хотелось сесть в машину и удивить… всю бригаду. Но тракторы все работали, да не было и Алексея, которого имела в виду Варя, когда говорила себе: «Вся бригада».
От нечего делать Варя напилась теплой невкусной воды, отдающей бочкой, уселась поудобнее в тени вагончика и стала смотреть на дорогу, по которой все так же проворно и равнодушно катили грузовики, таща за собой шлейфы пыли. Поднятая одним грузовиком пыль не успевала осесть, как ее снова вздымали колеса следующей машины. «А много у нас машин развелось…» – рассеянно заключила Варя, думая, однако, совсем не о том, что в стране стало много автомашин, и даже не о грузовиках, пыливших перед ее глазами по дороге, а о той единственной, неизвестно куда запропастившейся машине, на которой должен был вернуться Алексей.
– Ой, девка! – сокрушенно сказала кухарка Федосья, чистившая под навесом картошку. – Пропадешь ты со своим характером. Да разве можно так: парень уехал на один денек, а на тебе уже лица нету, а глазюки такие жалостные – аж у меня сердце переворачивается.
Федосья звонко шлепнула себя по толстому боку, наглядно показывая, где именно у нее переворачивается сердце, и с решительным видом воткнула нож в картофелину, собираясь наговориться досыта и отвести на чужой беде душеньку. Варя во все глаза глядела на кухарку, удивляясь, что даже Федосья уже все знает. А она-то думала, что в бригаде никто ни о чем не догадывается! Но Варе даже в голову не пришло отрицать что-либо или прикидываться непонимающей: то, что связывало ее с Алексеем, хотя они друг с другом даже словом об этом не обмолвились, казалось ей таким большим и чистым, что просто смешно было стыдиться или прятаться за мелкую ложь.
– Ты поблажки себе не давай, – поучала Федосья. – Мало ли что сердчишко велит, а ты крепись. Оно тебя к парню тянет, а ты ему: «Шалишь, ретивое!» Правильно себя вести будешь – приберешь Алешку к рукам. Парнишка он красивенький, а ты ему не поддавайся: играй с ним, наперекор иди – сильней полюбит…