Девчата. Полное собрание сочинений — страница 155 из 192

Чего-чего, а уж этого я от него никак не ожидал.

– Вот как вы повернули! – возмутился я. – С вами по-хорошему, а вы невесть что нагородили. У меня ничего такого и в мыслях не было. На кой мне ляд, чтобы вы притворялись? Так уж принято меж людьми: держись до последнего, пока не упадешь. А вам рановато вроде бы шлепаться!

Ерохин усмехнулся – с неожиданным для меня чувством своего превосходства надо мной:

– Эх, товарищ инженер, товарищ инженер! Со стороны всего не видать, а себя разве обманешь? Не мастак я с самим собой в прятки играть… Вот вы говорите: женке я не доверяю. А я бы и рад, да как припомню одну ее штуку… – Он тяжело засопел и безнадежно махнул рукой. – И почему так, товарищ инженер, почему наука до сих пор не дошла, чтоб позабыть, чего помнить не надо? Какие ни на есть порошки или микстуру там проглотил или укол побольней – в башку или еще куда, где память по медицинской науке прячется? И чтоб совсем эту память отшибло к чертям собачьим, будто и сроду того не было, а? Не знаете, достигнет такого наука?.. А хорошо бы!

– Это не по моей специальности, – сказал я сухо. – Я сплавному делу учился, а тут сплошная психология, физиология и всякая там высшая нервная деятельность.

– Да уж, высшая! Надо бы ниже, да уж некуда…

Признаюсь, он меня малость подзавел нелепыми своими претензиями к науке. Как самый ученый здесь человек, я считал себя по должности обязанным защитить науку от его наскоков. Да и самолюбие мое страдало оттого, что припер он меня к стенке. И я не удержался, чтобы не доказать ему, что я тоже не лыком шит и давно уже понял всю его подноготную.

– Это вот все, что вы позабыть хотите, да никак не можете, самое главное и есть. А сосед ваш физкультурный всего лишь повод, одна лишь зацепка. Этой зацепки не будет, вы другую приспособите: зацепки всегда есть, была бы охота цепляться. Недаром в песне поется: кто ищет, тот всегда найдет! Ведь так же?

– Должно, так… – неохотно согласился Ерохин.

– Вот то-то и оно! – торжествовал я победу.

Как-то разом я вдруг угадал всю его семейную жизнь, словно в самую середку этой чужой, еще четверть часа назад неведомой мне жизни заглянул, и она распахнулась передо мной до самых сокровенных своих глубин. Со мной такое приключалось иногда и прежде, и всегда почему-то вот так же разом, вдруг, точно от меня самого догадка моя и не зависела вовсе, а просто ни с того ни с сего падала сверху этакой манной небесной.

Я и понятия не имел, что именно хотел бы позабыть Ерохин и что мешает ему верить жене. Да мне всего этого не надо было и знать. Я главное увидел: скрытый до времени тайный цвет всей его семейной жизни, основную ее окраску, что ли. Увидел все то, что определяло эту жизнь и заставляло Ерохина вести себя так, а не иначе: ревновать жену к физкультурному соседу и колотить ее, а не дарить ей, скажем, цветы или конфеты, или что там еще дарят своим женам местные сплавщики?

Вот и знал я теперь все или почти все о супругах Ерохиных, а помочь им ничем не мог. Даже потрудней прежнего стало мне теперь. Догадка моя не только не прибавила мне силы, а, наоборот, поразвеяла и ту малую силенку, что была у меня, и прежде всего лишила меня уверенности, что все здесь подвластно мне. И выходит, не такое это простое дело – быть во всем самим собой. Наверно, хорошо быть самим собой тому, у кого душа от природы богатая. А если душонка так себе, серединка на половинку, то и нечего ее напоказ выставлять. Мало от этого зрелища радости людям…

Ерохин отвел глаза. Похоже, ему больно стало встречаться со мной взглядом теперь, когда я так хорошо понял всю его семейную нескладицу. Тень скользнула по угрюмому лицу Ерохина. И вид у него сейчас был такой, будто его пытают – любовью, ревностью, непрошеной моей прозорливостью, и он изо всех сил сдерживается, чтобы не закричать.

Я перехватил его затравленный взгляд, и мне стало так, словно выведал я исподтишка его тайну и для потехи разболтал по всему поселку. Запоздалое раскаяние настигло меня: я тут ставлю на нем сомнительные психологические опыты и молодое свое начальническое самолюбие щекочу, а Ерохину больно. Просто больно – и все. Ведь не кролик же он подопытный, а живой человек, такой же, как и я сам. И пусть жена его, судя по всему, бабенка вздорная, но он-то крепко ее любит, и, значит, чем хуже она, тем ему больней.

Эта незнакомая, ни разу в жизни мною самим не испытанная боль незаметно перекинулась на меня. Я вдруг почувствовал, как мне самому сейчас на месте Ерохина паршиво стало бы. И эта новая догадка связала нас с ним как-то по-особому, чуть ли не породнила на время. На миг исчезли начальник и подчиненный и остались два человека, повстречавшихся на житейской тропе.

Я подумал растерянно: а почему, собственно, он отчитывается передо мной, а не я перед ним? Ведь производственного, житейского и всякого иного опыта у Ерохина гораздо больше, чем у меня. Или все дело в дипломе: у меня он есть, а у Ерохина нету? А такая ли уж это большая и моя ли только заслуга? Ему бы поучиться в свое время, и сейчас он вполне мог быть моим начальником. А не учился Ерохин, может, и по своей неохоте, а скорей так жизнь сложилась: и рад бы, да вот не пришлось. Я учился, а он работал. И выходит, потому в конечном счете Ерохин и разминулся с образованием, чтобы дать возможность учиться мне…

Вся скороспелая и дешевая моя прозорливость рядом с немой болью Ерохина показалась вдруг мне жестоким мальчишеством. А я, пижон, еще пытался песню в свое оправдание приспособить! Бить меня мало… Мне нестерпимо стыдно стало за наставления свои худосочные, что набормотал я тут в начальственном запале. Нам бы по душам потолковать, а я гарцевал перед такелажником на хромоногой своей полководческой коняге и изо всех силенок пыжился доказать, какой дошлый специалист прикатил к ним вести их всех напрямик и без промедления от победы к победе.

Мне и жаль было Ерохина, большого, нескладного, заблудившегося в семейной своей жизни, вконец измотанного подозрениями и ревностью. И как-то разом устал я от всего нашего разговора с ним, от затяжного своего неумения хоть чем-то помочь Ерохину. Я хотел ему всяческого добра, но, видно, одного желания мало. Надо как-то вызволить его из беды, а это было не в моей власти. Я не знал даже, как подступиться к этой задаче. Но и видеть его перед собой, и пытать своими наставлениями мне тоже было уже невмочь.

И тогда я махнул рукой в сторону двери и сказал сердито, злясь на свою беспомощность:

– Идите!

– Как так? – не понял Ерохин.

– Идите домой, и все.

– Так прямо и домой? – переспросил он оторопело.

– Ну, если прямо не хотите, шагайте криво! – неудачно пошутил я и сам первый поморщился от дешевой своей остроты, которая была много мельче того, что творилось сейчас во мне. Я рассердился на себя за вздорную эту остроту, а злость сорвал, как водится, на безответном своем собеседнике. – Шагайте, шагайте, нечего тут рассиживаться!

Ерохин двинулся к выходу, на пороге замер, ожидая от меня какого-то подвоха, и нерешительно толкнул дверь. И жена не очень-то ему обрадовалась. Я думал: она заждалась своего муженька, а она разочарованно протянула:

– Уже?… Вот как молодые начальнички над нами измываются: раз-два – и готово. А что ему? Чужая болячка не болит!

Она сказала это погромче, чем надо было, чтобы и моим ушам кое-что перепало.

Осуждающе хлопнула дверь, и минуту спустя супруги Ерохины прошли по улице мимо моего окна. Они шагали в ногу, чуть ли не на каждом шагу сталкиваясь плечами, но не отодвигались друг от друга, точно боялись снова разругаться, как только между ними появится просвет.

Поравнявшись с окном, Ерохина вскинула голову. Я поспешно отпрянул, но было уже поздно: она успела разглядеть меня за низенькой занавеской, презрительно усмехнулась и еще тесней прижалась к мужу – назло мне. Кажется, после того как она поймала меня на подглядывании за ними, я окончательно упал в ее мнении.

Угол соседнего дома наехал на них и скрыл от меня. Как ни крути, а взаимное недовольство супругов Ерохиных мною сблизило их друг с другом и заставило досрочно мириться. Что ж, разные бывают платформы для примирения, и эта обоюдная неприязнь ко мне не хуже иных прочих.

Так или иначе, а я все-таки добился своего и помирил их – пусть и совсем не так, как они и я сам этого хотели. Но, утешил я себя, в конечном счете важен результат, а не тот путь, каким к нему добираются…

А всевозможных ошибок в первом своем деле я натворил гораздо больше, чем тогда подозревал. Позже я разузнал, что дотошный Филипп Иванович проворачивал такие дела совсем не по-моему. Он терпеливо выслушивал супругов – сначала каждого в отдельности, а потом обоих вместе – досконально выпытывая у них, с чего все началось, как протекало и чем кончилось, кто что сказал, и чем ударил, и сколько раз, и по какому месту. А если перед драчкой муж пил, Филипп Иванович обязательно выведывал, что именно было выпито, и сколько, и какая закуска стояла на столе. Потом он устраивал супругам очную ставку, ловил их на неточностях и разноречиях и добивался общей версии. После этого он стыдил их – каждого в отдельности и обоих вместе. И только затем, выпотрошив души, отпускал их с миром – не так, может быть, и раскаявшихся, как вконец измотанных его допросами и нравоучениями, еле стоящих на ногах от усталости.

Одним словом, у Филиппа Ивановича такие беседы перерастали в солидное мероприятие, о котором потом целый месяц судачили в поселке, этакий назидательный спектакль – провинившимся в укор, а всем остальным в предостережение. Иной бедолага, прошедший через нравоучительную эту мясорубку, крепко потом призадумывался, прежде чем поднять руку на свою супругу. Уже одна угроза повторной этой мясорубки пугала многих и вязала им руки.

А я по молодости и неопытности провернул все в каких-нибудь двадцать минут, да к тому же еще пригрозил уволить Ерохина и посоветовал ему развестись с женой, чего Филипп Иванович никогда не делал. И немудрено, что супруги Ерохины остались мной недовольны: все у меня вышло вкривь и вкось, и не этого они ожидали, когда шли ко мне на душеспасительную беседу…