– А чего ж это они? – поинтересовался я. – Работенку себе непыльную выпрашивают?
– Работенку?! Кабы работенку, так и уважить не грех. Нет, насчет работы они не шибко убивались. Все боле норовили урвать на даровщинку кусок послаще: то лесу дай избушку подлатать, и не кругляка, а бруса первосортного, то аванс пожирней, то досок обрезных со шпалорезки, то катер буксирный им выдели – на рынок в райцентр смотаться, то завозню такелажную – сено с того берега привезти, то обменяй им в подсобном хозяйстве паршивую телку на нашу холмогорочку. Стекло клянчат, гвозди, олифу…
И такие дальние объявились, каких сроду не слыхано было. И чем отдаленней родич, тем нахальней. Прямо с ножом к горлу: вынь да положь. Тьфу, вот людишки! Затаились и ждали, когда я на повышение пойду. А теперь как клопы изо всех щелей поперли, удержу на них нету… Знаете, бывают такие старые бараки, где давно уже никто не живет, а клопы сидят по щелям и ждут своего часа. Тонкие такие, белесые, как папиросная бумага, а жалят – тигры лютые! Я раз ночевал в таком страшном бараке – еле ноги унес. Как начали они меня жрать, я топчан на середку выволок, подальше от стен, а они новую тактику применяют: прямо с потолка пикируют, и все на подушку, все на подушку – чуют, где кожа голая. Уж гонял я свой топчан, гонял по всему бараку, нигде спасу нет, в лес подался, там под кустиком и переспал… А от родичей и сбежать некуда, везде достанут. Хуже клопов!
Они как-то там меж собой порешили, вроде вся запань нашей фамилии на откуп дадена: хватай и тащи все, что под руку подвернется. Утречком встаешь и голову ломаешь: на что нынче замахнутся? И все едино не угадаешь, такое запузырят, никакой фантазии не хватит. Один кум даже якорь затребовал. «Да зачем тебе якорь, – спрашиваю, – деревня ваша вовсе сухопутная?» Отвечает: «раз ничего другого не даешь, подкинь хоть якоришко, не с пустыми же руками домой вертаться…» Вот так кум! Только тем я и спасался, что дневал и ночевал на запани. Верите, по улице боялся пройти, чтоб не переняли родственнички мои дорогие. На людях они все же остерегались христарадничать. Не так авторитет мой берегли, как продешевить боялись: чтоб им меньше не перепало при свидетелях-то!
Был у них один козыришко: я рано отца лишился и кое-кто из родичей малость матери помогал. Там и помощи той с гулькин коготок, да и давненько было, еще до колхозов, но благодетели наши всё припомнили да еще и проценты накинули на давность лет. А того не разумеют, что они из своего единоличного кармана копейки давали, а теперь рубли тянут, да и не мои, а казенные! Другому на моем месте как с гуся вода, а я все вроде стеснялся…
– Стеснялись? – не понял я.
– Угу, – подтвердил Кувалдин. – Неловко как-то… Ежели впотай как-нибудь, а то ведь все видят. Уж больно нахально родичи мои орудуют, а кругом тоже не слепые…
Я подивился про себя простодушию Кувалдина, который так запросто и чистосердечно поведал мне, что остерегался он одной лишь огласки, а если б родственное это непотребство можно было творить шито-крыто, так еще неизвестно, как бы он себя повел.
– А откажешь кому, сразу обида кровная: «родичей не признаёшь!» И женку подбивают словечко замолвить, и через старшеньких наших ребят действуют, такие дипломаты, хоть в ООН их посылай! Дома раздоры пошли, женка дуется: «своего племяша одарил, а мою тетку не хочешь уважить». Сроду тихо-мирно жили, а тут цапаться стали, чуть до развода не докатились…
Главное, кабы я сразу всю опасность углядел, мне легче было бы круговую оборону занять. А я спервоначалу одному уступил, другому, они и насели на меня всем гамузом. Так оно и пошло-поехало. Я думал, Филипп Иваныч быстро оклемается и вызволит меня из родственного ига, а он расхворался не на шутку. Он болеет, а я все глубже в пучине этой тону. Уже по шейку погруз, еще маленько – и поминай как звали. Да вот спасибо, вы приехали…
Я полюбопытствовал:
– А как же Филипп Иванович со своими родственниками ладил? Иль у него их не водится?
Кувалдин замялся:
– Есть и у него. А только вы Филиппа Иваныча со мной не равняйте. Это такой человек… Он так сумел поставить, что родичи и заикнуться боялись. И между прочим, еще сильней его за это уважали. А мои тунеядцы, хоть и перепадало им кое-что, ни в грош меня не ставят… Вот какая гипотенуза!
Я удивленно покосился на Кувалдина, и тот пояснил:
– На курсах мастеров у нас присказка такая была. Учились мы все маловато, ну и крепко нам, неукам, слово это культурное полюбилось: ги-по-те-ну-за! Есть в треугольнике сторона такая. – Он спохватился: – Да вы небось и сами знаете?
Я подтвердил, что знаком с гипотенузой. Кувалдин сказал с жаром:
– Так что не сомневайтесь: очень вы меня выручили и даже спасли своим приездом. А то пустил бы я всю запань под откос или взбунтовался бы и двинул какого-нибудь дорогого родственничка прямо в рожу его бесстыжую. К тому дело шло. А теперь все культурно выйдет и я кругом невиноватый! Ну и шугану я их завтра, как они ко мне сунутся. «К новому техноруку пожалте, шагом марш!»
Он заулыбался, представив, как ловко отбреет завтра нахальных своих родичей.
А я и порадовался, узнав, что Кувалдин ничуть не злится на мой приезд, и в то же время мне как-то не по себе стало, будто унизил он меня своим признанием. Вот уж никогда прежде не думал, что главным и чуть ли не единственным моим козырем перед нешибко образованными местными сплавщиками будут не знания мои специальные, добытые в институте за пять лет учебы, и не личные мои качества инженера и человека, о которых я тогда, признаться, был довольно высокого мнения, а всего лишь такое побочное и плевое обстоятельство, что нет у меня здесь поблизости жадных родственников. Если в этом вся премудрость, так стоило ли тогда в институте штаны просиживать? Заехал бы сразу в такие вот глухие края, где родичам меня не достать, и трудился бы себе на здоровье, шагал бы от победы к победе. Такая вот… гипотенуза.
– Работать вам тут легко будет, – заверил меня Кувалдин на прощание. – Филипп Иваныч всему тут на вечные времена дал ход. Теперь только не ленись подмазывать, чтоб нигде не заедало и не скрипело. Без родичей вам тут не жизнь будет, а малина!.. Ну, отдыхайте, утром покажу вам запань и все наше хозяйство.
Он крепко тряхнул мою руку, пошел к двери, но на пороге вдруг живо обернулся и сказал со смехом:
– А я, как чуял, наобещал тут кой-кому из настырных своих родичей сорок бочек арестантов: так приперли, не было сил-возможностей отказать. Они теперь спят и сны золотые видят… Ну и рожи у них завтра утречком будут!
Кувалдин фыркнул и плечом толкнул дверь.
Выходной
В воскресенье Семен Григорьевич проснулся ровно в шесть утра, как и в рабочие дни. Не зажигая света, привычно нащупал в темноте и водрузил на голову холодные радионаушники. Вытянувшись во весь свой невеликий рост, он лежал неподвижно на спине и слушал последние известия с таким видом, будто принимал отчет со всех концов Земли.
О заводе, на котором работал Семен Григорьевич, сегодня ничего не передавали. Сначала это огорчило старого мастера, но потом он резонно рассудил: нельзя же каждый день прославлять один и тот же завод. «Надо и других порадовать, чтоб не закисли от зависти!» – решил Семен Григорьевич, и ему самому понравилось, что человек он справедливый и смотрит на все с государственной точки зрения.
Захотелось поделиться с кем-нибудь своими мыслями, но Екатерина Захаровна, подруга жизни, что-то не на шутку разоспалась нынче. Семен Григорьевич обиженно кашлянул и стал бесшумно одеваться. Он представил, как устыдится жена, когда, проснувшись, увидит его уже на ногах, и почувствовал себя отомщенным.
До завтрака Семен Григорьевич работал по хозяйству: припаял ручку к кастрюле и подвинтил в двух стульях ослабшие шурупы.
Вся мебель в квартире была старая, но благодаря заботам хозяина еще держалась и выглядела вполне прилично. Как и он сам, вещи, окружающие Семена Григорьевича, успели уже вдосталь поработать на своем веку, вид имели скромный и заслуженный.
После завтрака Семен Григорьевич сел писать письмо младшему сыну в Москву. Сын учился на последнем курсе института, был круглым отличником и собирался на будущий год поступать в аспирантуру. И хотя солидное, строгое слово «аспирантура» крепко пришлось по душе Семену Григорьевичу, который питал стариковскую слабость к словам ученым и не совсем понятным, хотя ему приятно было думать, что родной Васютка очень даже просто может заделаться профессором, но для пользы дела он переборол свою отцовскую гордость и написал сыну: «Мой тебе совет: поработай сперва на производстве, стань инженером не только по диплому. А тогда уж, понаторевши, двигай и в аспирантуру…»
Писал Семен Григорьевич не спеша, подолгу обдумывая каждое слово, прежде чем проставить его на бумаге крупным ученическим почерком. Часто заглядывал в орфографический словарик, чтобы сыну не стыдно было за своего отца перед образованной женой и друзьями-студентами.
В дверях, посмеиваясь, маячила Екатерина Захаровна. Очень уж ей смешно было смотреть, как роется в маленькой книжечке ее старик, шевеля губами от напряжения. Семен Григорьевич осуждающе косился на жену, но злополучного словарика из рук не выпускал.
– Собери белье, – сказал он, надписывая конверт.
– И охота тебе каждый выходной в баню переться? – привычно заныла Екатерина Захаровна. – Есть, кажется, ванна – напусти воды и мойся хоть целый день!
– Напусти сама и мойся, – беззлобно посоветовал Семен Григорьевич, давно уже приученный к этим никчемным разговорам. – Тесно в твоей ванне, как в мышеловке, а настоящее мытье простора требует, чтобы веником было где помахать, попотеть всласть. В ванне только детей купать, а взрослому человеку баня потребна: там он душой добреет. Жизнь прожила, а такой простой вещи не разумеешь… Собери-ка белье!
Жена сокрушенно покачала головой, вышла из комнаты и сейчас же вернулась с кошелкой, из которой воинственно торчал кончик березового веника. Вернулась она что-то уж очень быстро, – видно, давно уже было собрано, заботливо завернуто в газету и помещено в кошелку белье, мочалка и все, что требуется человеку, нацелившемуся подобреть душой.