Ерохин насупился: ему и не верилось и что-то в моих словах сбивало его с толку. И супруга его за дверью тоже притихла: то все топталась там и шуршала чем-то, а теперь совсем затаилась, будто и дышать перестала.
— А не слишком ли, товарищ технорук? Уж больно круто, а?
— Ничуть не круто, в самый раз! Зарубите себе на носу! — обнадежил я Ерохина, радуясь, что хоть и случайно и под самый конец нашего разговора, а нащупал я его слабое место, допек-таки неухватистого такелажника.
— Весь нос вы мне изрубили… — невесело пошутил Ерохин.
А я спохватился, что, увлекшись поисками удобного для меня тона разговора и всяческими экспериментами, до сих пор толком не знаю, за какие такие грехи и провинности избил Ерохин свою жену. Вдруг там есть такие обстоятельства, которые в корне меняют суть дела и чуть ли не целиком выгораживают такелажника? Втайне мне даже хотелось, чтобы такие обстоятельства обнаружились. Все-таки, как там ни крути, а симпатии мои были на стороне Ерохина, а не его жены. Не знаю уж, право, почему так. Может, здесь помимо моей воли сработала извечная мужская солидарность? Правда, я не давал симпатии своей хода, но разузнать, отчего у них весь сыр-бор загорелся, было совсем не лишним.
И я повел головой в сторону двери и спросил дружелюбно:
— А за что вы ее боксом-то?
Ерохин отвернулся и пробурчал:
— Была причина…
— А все же? — не отставал я.
Ерохин насупился, прикидывая, посвятить меня в семейные свои тайны или лучше утаить. И как раз в ту секунду, когда я решил, что он так-таки ничего мне не скажет, а то и подальше пошлет, чтобы не лез я ему в душу, Ерохин сказал доверчиво:
— Сосед тут у нас объявился… Такой физкультурный! По утрам все заряжается, ни одного дня не пропустит. Прямо чемпион да и только!
— А при чем здесь ваша жена?
— При том… Может, промеж ними ничего сроду и не было, да уж больно бесстыже они переглядываются, стерпеть невозможно. Он моду взял: как подъем — так растелешится до пупка, выставится под нашим окном и давай руками махать и ногами дрыгать, вроде заманивает… И вверх, и вниз, и боком, и черт-те как еще. Прямо смотреть противно!
Меня поразило несоответствие между болью Ерохина, в истинности которой никак нельзя было усомниться, стоило лишь взглянуть на него, и породившей эту боль вздорной причиной. Смешно сказать, но доблестный наш такелажник стал жертвой безобидной утренней зарядки! Правду говорят: никогда не знаешь, где найдешь, а где потеряешь. Вот и развивай после этого физкультуру, внедряй ее в массы!
Я посоветовал Ерохину:
— А вы бы тоже разделись до пояса, стали под соседским окном и махали бы руками. Кто кого перемашет!
Кажется, я все-таки удивил его, и о таком выходе для себя он прежде не догадывался. Ерохин на миг призадумался, взвешивая мою подсказку, но тут же сказал убежденно:
— Нет, не получится у меня так-то. Не с руки мне по утрам оголяться да нагишом прыгать в мои-то годы. Да и женка у соседа строгая, пялиться не станет, а возьмет и помоями окатит, а то и кипятком ошпарит. А моя дуреха глазеет да еще и подначивает: слабо, кричит, правой рукой левую пятку достать! Он и старается пуще прежнего… Такой моторный! Глаза бы мои не смотрели!
— Ну, запретить вашему соседу делать по утрам зарядку я тоже не могу, — сказал я. — Занятие это добровольное: кто хочет делает, а кто — нет.
— Так-то оно так, да пусть он хотя бы под нашим окном не мельтешит, пусть под своим окном заряжается… — Ерохин добросовестно прикинул такую возможность и сам же первый ее забраковал: — Да нет, там ему нескладно: косогор у них под окном больно крутой, а у нас, как назло, поляна ровная, прямо по ватерпасу разбитая!
И я посочувствовал такелажнику:
— Не повезло вам. И с соседом физкультурным и с поляной. А всего больше, сдается мне, с женой вашей. Я так понимаю: не шибко вы ей доверяете?
Каюсь, мне самому тогда понравилось, что я такой дальновидный и зоркий и так быстро, чуть ли не с ходу, разобрался во всех ерохинских семейных косогорах. Я чуть ли не благодарности, а то и восхищения ждал от Ерохина за сногсшибательную свою прозорливость. И уж во всяком случае крепко надеялся, что, пораженный моей догадливостью, Ерохин сразу же перестанет противиться мне и, не сходя с места, покается во всех своих грехах.
Но неблагодарный такелажник не спешил что-то выказывать радость по поводу моей дальновидности. Скорей даже наоборот. Он отвернулся, но я успел перехватить его взгляд. Там притаилась немая просьба, даже мольба — приберечь хваленую мою зоркость до другого, более удобного случая и оставить его с женой в покое. И меня это задело: я к нему с открытой душой, а он этакого горемыку из себя разыгрывает и видит во мне чуть ли не живодера.
— Что ж вы совсем духом упали? — пристыдил я его. — Держаться надо!
— А зачем? — огорошил он меня. — Зачем держаться-то? Чтоб вам вольготней было? Вы меня походя под корень рубите, а я — держись, стой себе по стойке «смирно» и вид делай, что мне так-то очень даже нравится? Уж если вам такая охота топором махать — рубите, а притворяться меня не заставляйте! Не с руки мне…
Чего-чего, а уж этого я от него никак не ожидал.
— Вот как вы повернули! — возмутился я. — С вами по-хорошему, а вы невесть что нагородили. У меня ничего такого и в мыслях не было. На кой мне ляд, чтобы вы притворялись? Так уж принято меж людьми: держись до последнего, пока не упадешь. А вам рановато вроде бы…
Ерохин усмехнулся — с неожиданным для меня чувством своего превосходства надо мной.
— Эх, товарищ инженер, товарищ инженер! Со стороны всего не видать, а себя разве обманешь? Не мастак я с самим собой в прятки играть… Вот вы говорите: женке я не доверяю. А я бы и рад, да как припомню одну ее штуку… — Он тяжело засопел и безнадежно махнул рукой. — И почему так, товарищ инженер, почему наука до сих пор не дошла, чтоб позабыть, чего помнить не надо? Какие ни на есть порошки или микстуру там проглотил или укол побольней — в башку или еще куда, где память, по медицинской науке, прячется? И чтоб совсем эту память отшибло к чертям собачьим, будто и сроду того не было, а? Не знаете, достигнет такого наука?.. А хорошо бы!
— Это не по моей специальности, — сказал я сухо. — Я сплавному делу учился, а тут сплошная психология, физиология и всякая там высшая нервная деятельность.
— Да уж, высшая! Надо бы ниже — да уж некуда…
Признаюсь, он меня малость подзавел нелепыми своими претензиями к науке. Как самый ученый здесь человек, я считал себя по должности обязанным защитить науку от его наскоков. Да и самолюбие мое страдало оттого, что припер он меня к стенке. И я не удержался, чтобы не доказать ему, что я тоже не лыком шит и давно уже понял всю его подноготную.
— Это вот все, что вы позабыть хотите, да никак не можете, самое главное и есть. А сосед ваш физкультурный — всего лишь повод, одна лишь зацепка. Этой зацепки не будет, вы другую приспособите: зацепки всегда есть, была бы охота цепляться. Недаром в песне поется: кто ищет — тот всегда найдет! Ведь так же?
— Должно, так… — неохотно согласился Ерохин.
— Вот то-то и оно! — торжествовал я победу.
Я и понятия не имел, что именно хотел бы позабыть Ерохин и что так мешает ему верить жене. Да мне всего этого не надо было и знать. Я главное увидел: скрытый до времени тайный цвет всей его семейной жизни, основную ее окраску, что ли. Увидел все то, что определяло эту жизнь и заставляло Ерохина вести себя так, а не иначе: ревновать жену к физкультурному соседу и колотить ее, а не дарить ей, скажем, цветы или конфеты или что там еще дарят своим женам местные сплавщики?
Вот и знал я теперь все или почти все о супругах Ерохиных, а помочь им ничем не мог. Даже потрудней прежнего стало мне теперь. Догадка моя не только не прибавила мне силы, а наоборот — поразвеяла и ту малую силенку, что была у меня, и прежде всего лишила меня уверенности, что все здесь подвластно мне. И выходит, не такое это простое дело — быть во всем самим собой. Наверно, хорошо быть самим собой тому, у кого душа от природы богатая. А если душонка так себе, середка на половинку, то и нечего ее напоказ выставлять. Мало от этого зрелища радости людям…
Ерохин отвел глаза, словно ему больно стало встречаться со мной взглядом теперь, когда я так хорошо понял всю его семейную нескладицу. Тень скользнула по угрюмому лицу Ерохина. И вид у него сейчас был такой, вроде его пытают — любовью, ревностью, непрошеной моей прозорливостью, и он изо всех сил сдерживается, чтобы не закричать.
Я перехватил его затравленный взгляд, и мне стало так, будто выведал я исподтишка его тайну и для потехи разболтал по всему поселку. Запоздалое раскаянье настигло меня: я тут ставлю на нем сомнительные психологические опыты и молодое свое начальническое самолюбие щекочу, а Ерохину больно. Просто больно — и все. Ведь не кролик же он подопытный, а живой человек — такой же, как и я сам. И пусть жена его, судя по всему, бабенка вздорная, но он-то крепко ее любит, и значит: чем хуже она — тем ему больней.
Эта незнакомая, ни разу в жизни мною самим не испытанная боль незаметно перекинулась на меня. Я вдруг почувствовал, как мне самому сейчас на месте Ерохина паршиво стало бы. И эта новая догадка связала нас с ним как-то по-особому, чуть ли не породнила на время. На миг исчезли начальник и подчиненный и остались два человека, повстречавшихся на житейской тропе.
Я подумал растерянно: а почему, собственно, он отчитывается передо мной, а не я перед ним? Ведь производственного, житейского и всякого иного опыта у Ерохина гораздо больше, чем у меня.
Вся скороспелая и дешевая моя прозорливость рядом с немой болью Ерохина показалась вдруг мне жестоким мальчишеством. А я, пижон, еще пытался песню в свое оправданье приспособить! Бить меня мало… Мне нестерпимо стыдно стало за наставления свои худосочные, что набормотал я тут в начальственном запале. Нам бы по душам потолковать, а я гарцевал перед такелажником на хромоногой своей полководческой коняге и изо всех силенок пыжился доказать, какой дошлый специалист прикатил к ним вести их всех напрямик и без промедленья от победы к победе.