— Вот-вот, — обиделся Степан. — И ты тоже!
— Ты о чем?
— Все о том же. Что-то больно много нынче развелось таких мужиков — жизнь задом наперед запрягают. Уж чуть ли не до того договариваются: спасибо немцам, что спалили наше старье паршивое, мы теперь на том месте получше прежнего сладим! Так, что ли? И ты туда же?
Савелий покосился на Степана, будто засомневался вдруг: тот ли это Степан, с которым они когда-то крепко дружили парнями. Бог его знает, что он там углядел, а только ухмыльнулся одобрительно. Похоже, ему даже интересно стало поближе сойтись с новым этим Степаном, с каким, к тому дело идет, поднимать ему родную Ольховку.
— Эт ты верно подметил, — посмеиваясь, охотно согласился Савелий, — бывает, и до такого непотребства договариваемся, бывает. Ни в чем середки не знаем, вот и заносит на поворотах. А кой-кому и поперед других забежать хочется, чтоб и там его, бедолагу, заметили… — Он пустил палец штопором кверху. — А только и на самом-то деле: ежли строить — так уж получше прежнего, а?
Степан досадливо махнул рукой.
— Ты сначала хоть сельсовет свой из-под земли вытащи!
— Эт само собой… Вот добивай Гитлерюгу — и назад. Встречать будем чин чинарем, в доме с крылечком! Ты только не задерживайся там.
Кажется, Савелий не шутя считал, что после того, как отчислили его из армии по ранению, так настоящая трудная война тут же и кончилась и на долю Степана осталась уже и не война вовсе, а так — одни лишь пустяковые добитки.
На разъезде они молча покурили. Савелий взгромоздился на телегу, половчей пристроил свою деревяшку и строго наказал Степану:
— Давай в полной целости вертайся. Смотри, чтоб кругом справный был, хватит тут нас, колченогих да одноруких. Сохраняй себя в полном комплекте, глупости моей не повторяй! — Он сердито похлопал себя по звонкой сухой деревяшке. И, разбирая уже нищенские свои вожжи, пошел на частичную уступку: — Главное, чтоб руки были целы, руки пуще всего береги! Какой ты плотник без рук?
И, не оглядываясь больше, укатил на злых своих монгольских конятах.
Низкое небо скупо роняло редкие сухие снежинки. Было тихо, снежинки не реяли в воздухе, а деловито и неотвратимо ложились на мерзлую землю, будто работу делали. И в тоскливой этой деловитости таилось обещанье суровой и долгой зимы.
Степан, ссутулясь, сидел на пне возле недостроенного батальонного спортгородка. Давно погасшая цигарка забыто стыла в углу рта.
— Вот ты где, — сказал сержант Юра Бигвава, подходя к нему и пытливо заглядывая в глаза. — Скучаешь?
— Отдыхаю, — буркнул Степан.
Юра сел на соседний пенек, очинил узким, холодно блеснувшим ножом щепочку и стал ковырять ею в зубах. Степан подозрительно покосился на командира отделения. Прошлой зимой он вытащил раненого Бигваву из-под сильного минометного огня, и с тех пор тот постоянно выказывал ему свою благодарность. Общительный абхазец страдал оттого, что настоящей дружбы между ними никак не получалось: Степан часто замыкался в себе и подолгу молчал. В самое последнее время Степану начало казаться, что Юра что-то задумал и только выжидает удобного случая.
Юра перехватил настороженный взгляд Степана и напрямик пошел к цели.
— Знаешь что, Степа, — робко и немного торжественно сказал он, — едем к нам, в Абхазию…
И, вдохновляясь молчаньем Степана, Юра зазвеневшим вдруг голосом поведал, как неповторимо вкусен чистый горный воздух, как ласково плещется теплое море, как привольно живется на далекой его родине. Он соблазнял Степана обилием и добротностью виноградных вин собственного производства, сочными мандаринами, терпкой сладостью каких-то особенных груш, которые, презирая все другие края и земли, произрастают лишь в его Абхазии. Юра вошел в азарт: горячо заблестели выпуклые черные глаза, ноздри раздувались, словно вдыхали уже родные запахи.
— Едем, душа любезный! — для полноты впечатления нарочно коверкая язык, позвал он. — Не пожалеешь!
Снежинки заметно покрупнели и чаще замелькали в вечернем воздухе. Степан провел теплой рукой по застывшей щеке, вздернул воротник шинели. Юра зябко повел плечами, но из молодого щегольства воротник свой не поднял.
— А солнце у нас какое горячее! Целый день жарит без устали. Знаешь, сколько оно выдает у нас калорий на каждого жителя? — При случае Юра любил показать свою ученость. — Миллион двести тысяч калорий! И знаешь, каких калорий? Больших, самых что ни на есть больших! И не просто больших, а миллион двести тысяч больших абхазских калорий!
И Юра хитро подмигнул Степану молодым веселым глазом.
— Где будешь там работать? Чудак-человек, да где твоя душа пожелает — туда и пойдешь. Хочешь — в колхоз, хочешь — на строительство, хочешь — на железную дорогу. Ведь ты же плотник, а эта специальность сейчас на вес золота. Будешь на песочке загорать, а тебя наперебой приглашать станут: пожалуйста, к нам на работу, милости просим; нет, к нам давайте, у нас вывеска на конторе красивей. Только выбирай!.. А знаешь, какие у нас девушки? — Юра зажмурился, точно от сильного света. — Отдай все, потом еще три раза отдай все — и мало будет!
— Это не для меня, — сухо сказал Степан, и Юра пожалел, что заикнулся о женщинах. — А ехать с тобой я согласный. — Степан встал, отряхнул снег с шинели и пояснил горько: — Мне все равно, куда ехать… Лишь бы не домой.
Расторопный Юра занял в вагоне лучшие места, получал сухой паек на станциях, ведрами таскал кипяток. Он предупреждал каждое желанье Степана, так что тому оставалось лишь лежать на полке и смотреть в окно.
— На юг, на юг… — четко выговаривали колеса.
— На ю-уг! — трубил паровоз.
Дорога шла местами недавних боев, вдоль линии фронта. Все станционные здания лежали в развалинах, даже самые малые разъезды не уцелели, будто проползло здесь тысячелапое чудовище — нелепо жестокое и методически точное. Откосы густо пестрели исковерканными рельсами, раздавленными, обгорелыми коробками вагонов. За окном проплывали заваленные снегом бесформенные груды взорванных зданий. Силясь напомнить Степану родную Ольховку, печные трубы тянули из сугробов длинные закопченные шеи.
Упрямой человеческой неистребимостью веяло от наспех сколоченных убогих жилищ из обгорелых досок и ржавых кусков жести. Изредка маячили за окном новостройки, молодым, незаношенным кумачом краснел свежий кирпич. На строительных лесах копошились рабочие, но Степану все чудилось, что работают они с прохладцей: часто отрываются от дела, подолгу глазеют на эшелон с демобилизованными, ненужно расспрашивают, есть ли в поезде орловские, курские, харьковские… «Эй, люди, — хотелось крикнуть Степану, — что ж это вы делаете? Нельзя нынче так работать!»
Захлебываясь и негодуя, кричал паровоз перед закрытыми семафорами — спешил поскорей выбраться из опустошенного войной края. Колеса зло стучали на мерзлых стыках — спешили, спешили, не давали чего-то додумать и понять Степану. Он бессильно закрывал глаза, отдавался холодному металлическому грохоту колес, уверенным, знающим свое дело гудкам паровоза.
Юра стал суетливым и непоседливым, будто бес вселился в него. На каждой остановке он выбегал из вагона, сновал по перрону, толкался на станционных базарах, помогал пассажирам таскать чемоданы и любезничал подряд со всеми молодыми спутницами. В вагон все больше набивалось его чернявых шумливых земляков. Юра пел с ними песни, дурачился. Степан с трудом верил, что этот легкомысленный парень еще недавно был его командиром.
Они проехали районы немецкой оккупации, но долго еще попадались разбитые бомбами станционные здания, будто остановленное чудовище упрямо тянуло вперед свою лапу и сюда успело-таки дотянуться.
Дорога врезалась в горы, ныряла в туннели. Редкими пятнами белел снег, заметно потеплело. Юра, как привязанный, торчал у окна, сделался молчаливей, подобранней, словно усиленно готовился к какой-то важной встрече. И однажды, когда Степан, свесившись с полки, провожал безучастными глазами скалистый косогор за окном, Юра вдруг завопил:
— Море!
В вагоне сразу стало светлей, будто выпала боковая стена. Кругом загалдели, с верхних полок горохом посыпались любопытные. Степан обернулся к противоположному окну, у которого стоял Юра, и впервые в жизни увидел море. Пустым простором размахнулось оно, насколько хватал глаз, и за нечетким горизонтом переходило в небо. Перемежаясь, вспыхивали и тут же гасли нестерпимо яркие солнечные блики. Кучерявая волна наступала на берег, силясь смыть хрупкую цепочку железнодорожного пути.
У берега море было светло-зеленое, а подальше густела, набирала силу нерастворимая синь. Синь эта манила, обещание неведомых сказочных стран жило в ней, и оторвать от нее глаза было трудно. Юра с горделивой, все понимающей улыбочкой поглядывал на Степана, и вид у него был такой хвастливо-важный, будто он собственноручно сотворил и раскрасил море.
Сгинул снег с косогоров, за окном плыли кусты с прочной жирной зеленью глянцевитых листьев. Частью обещанных заморских чудес мелькали строгие стрельчатые кипарисы. Пахучий теплый ветер врывался в открытые окна вагона. Весной повеяло.
Степан долго, до рези в глазах, глядел на море, а потом вдруг заснул легким спокойным сном, какого не знал уже давно. Во сне он слышал, как любопытный морской ветерок хозяйски разгуливал по вагону, полоскал занавеску и щекотно играл волосами на его голове.
На станции, где они сошли с поезда, Юру встречали отец с матерью и сестра Маница. Пока они обнимались, Степан смотрел в сторону и темно-бурым от махорочного дыма пальцем водил по стволу вокзального кипариса.
Мать Юры — низенькая старушка с резкими смуглыми морщинами — приподнимаясь на цыпочки, целовала Юру в щеку и плакала счастливыми тихими слезами. Плакала так же, как плакала когда-то и мать Степана, как плачут все матери на свете и как не привелось поплакать Катерине, ибо не выпало на ее долю горького материнского счастья провожать в дальний путь и встречать после долгой разлуки взрослых своих детей.