— Можно, я звездочку посмотрю?
Татьяна Ивановна расстегнула пальто, и на ее вязаной кофточке неярко блеснула золотая звездочка — точь-в-точь такая же, как ее рисуют на плакатах.
Егорка бережно погладил звездочку мизинцем, а потом снизу вверх приподнял на цепочке, пробуя на вес. Звездочка была теплая и тяжелая.
— А орден Ленина где? — совсем расхрабрившись, спросил Егорка требовательным шепотом.
— В коробочке… — также шепотом ответила мачеха, привлекла пасынка к себе и провела рукой по его волосам, густым и мягким, как у отца.
Не избалованный лаской, Егорка шумно засопел и уткнулся лицом в плечо Татьяны Ивановны. Ему сильно хотелось порадовать чем-нибудь мачеху — например, сказать ей, что теперь он каждый день будет приходить на ферму, а по вечерам писать рационы. Но в носу у него предательски защипало, а с глазами стало твориться что-то и совсем уж неладное, и Егорка сидел тихо, боясь оторваться от теплого спасительного плеча…
Секретарь райкома довез их до самой избы. Маленький чемоданчик Егорка с мачехой внесли с улицы вместе, крепко держась за него руками. Елизавета Фроловна презрительно усмехнулась при виде такой дружбы.
Отец сидел на старом месте, раскрытый том «Растениеводства» лежал перед ним на столе. Но смотрел отец не в книгу, а прямо перед собой, словно увидел на стене что-то новое, никогда не замечаемое прежде. Когда Татьяна Ивановна сняла пальто, отец встал из-за стола и шагнул к ней. Пустой правый рукав рубашки качнулся и повис вдоль тела. Избегая смотреть на золотую звездочку, отец сказал глухо:
— Прости, Тань, что не встретил… Блажь какая-то пришла в голову, одолела на время… Прости!
— Ну что ты, что ты! — растерянно сказала мачеха и покраснела, как девушка.
Глаза ее стали лучистыми, и в них засветилась такая давняя всепрощающая любовь к отцу, что Егорке почему-то даже неловко было смотреть на нее, и он поспешно шагнул к стенному календарю, чтобы еще раз проверить, когда же наконец день обгонит ночь. А тетка открыла рот, собираясь сказать что-то обычное свое, ехидное, но, увидев глаза мачехи, поперхнулась и сердито загремела в печи ухватом.
Татьяна Ивановна достала из чемоданчика подарки: цигейковую шапку мужу, кожаную куртку с блестящими застежками Егорке и шаль для Елизаветы Фроловны. Тетка примерила шаль и, хотя та сидела на ней лучше некуда, сказала, поджав тонкие губы:
— Короткие нынче шали делают… — и так посмотрела на Татьяну Ивановну, будто подозревала, что та отрезала кусок от ее шали.
Егорка мигом облачился в кожаную куртку и сразу стал похож на летчика. Для полноты сходства он взобрался на печку, чтобы смотреть на все сверху, как бы с самолета.
А мачеха сняла праздничную кофточку, повесила ее в шкаф и надела старый ватник, в котором всегда ходила на ферму.
— Ради такого дня могла бы и дома посидеть, — обиженно сказал отец.
— Я на одну минутку, Илюша. Узнаю только, как тут без меня Снегурка жила: очень уж она норовистая… — виновато сказала Татьяна Ивановна и уже в дверях добавила: — Сегодня в правлении вечер будет по поводу… Ну, сам знаешь… Сначала торжественная часть, потом ужин. Матвей Васильевич просил, чтобы ты обязательно пришел.
— Раз приглашали, так приду: кто же от выпивки отказывается! — деланно веселым голосом сказал отец, но Егорка с печки видел, что ему совсем невесело.
Отцу было стыдно перед мачехой, он хотел быстрее загладить вину, но не знал, как за это взяться. Егорка впервые в жизни почувствовал свое превосходство: отец еще не понимал, как легко и просто можно помириться с мачехой, если уткнуться в ее плечо…
— Уже заискиваешь, братец? — тоненьким голоском спросила Елизавета Фроловна, когда мачеха вышла. — Погоди, это только цветочки, ягодки еще впереди! Что бы ты теперь ни сделал, о тебе будут говорить: муж героини… Пропала вся твоя самостоятельность!
— Слушай, сестра, — тихо сказал отец, — а не загостилась ли ты у нас? Ведь тебя ждут не дождутся Митя с Марусей, стыдно так обижать любимых детей!
— Это как же понимать? — громким шепотом спросила Елизавета Фроловна. — Родную сестру выгоняешь?
— Выгоняю! — твердо сказал отец и пояснил: — От тебя вовремя не избавишься, так ты нас всех разгонишь!
Егорка одобрительно хихикнул и сел на краю печи, чтобы в случае нужды быстро прийти отцу на помощь. Тетка бросила кухонную тряпку на пол, ударила по ней каблуком и закричала:
— Ноги моей здесь никогда больше не будет! Просить, умолять станешь — все равно не приеду!
— Сделай милость, не приезжай, — сказал отец.
Елизавета Фроловна схватила с лавки дареную шаль, подержала ее на весу, как бы раздумывая, не швырнуть ли шаль на пол вслед за кухонной тряпкой. Егорка по лицу тетки видел, что искушение бросить шаль было очень велико. Но Елизавета Фроловна пересилила себя, сунула подарок под мышку и, гордо вскинув подбородок, вышла из комнаты, завозилась с тяжелым сундуком в кладовой. Отыгралась тетка на двери: так хлопнула ею, что за печкой сразу затих сверчок и молчал потом целую неделю.
Отец обошел комнату, остановился возле шкафа и воровато осмотрелся вокруг. Егорка притаился на печи, как будто его там и не было. Отец рывком распахнул дверцу. В полутьме шкафа на кофточке мачехи тепло сияла золотая звездочка. Рядом с кофточкой висела парадная отцова гимнастерка с медалью. Переводя глаза с золотой звездочки на единственную свою медаль, отец долго неподвижно стоял у раскрытого шкафа. Потом он легко вздохнул и точно так же, как недавно Егорка в райкомовской «эмке», бережно погладил звездочку мизинцем.
ГОСУДАРСТВЕННЫЙ ГЛАЗ
Прыгая через ступеньку, Варя легко сбежала с высокого крыльца райкома комсомола. От полноты чувств она погладила нагретые перила и остановилась, пораженная тем, что городок жил обычной своей будничной жизнью, будто на свете не произошло никакого важного события. Домашние хозяйки несли с базара в корзинах-плетенках румяные помидоры, два грузовика с зерном пропылили в сторону элеватора, равнодушный к полдневной жаре и всему земному, проковылял верблюд с возом полосатых астраханских арбузов. Варя стояла на виду у всех, а ее упорно не замечали. Никому и дела не было до того, что каких-нибудь три минуты назад секретарь райкома вручил ей долгожданную путевку.
Один только мальчишка с выгоревшими волосами, кативший по улице обруч, увидел, что с Варей творится что-то особенное. Он заглянул ей в лицо и спросил ехидно:
— Что, выговор влепили?.
Сначала Варя хотела догнать мальчишку и отшлепать — в воспитательных целях, пусть уважает старших, — но вспомнила, что она преобразователь природы, а в кармане у нее направление на лесозащитную станцию, и переборола себя.
Контора лесозащитной станции поразила Варю своим затрапезным видом: дом был старый, штукатурка местами обвалилась, трудно было поверить, что здесь находится штаб преобразователей природы. Вдоль всей улицы пыльно зеленели старые акации, а два дерева, росшие перед лесозащитной станцией, засохли, — словно суховей, мстя за намерения станции уничтожить его, всю силу своего жаркого дыхания направил именно на эти две акации. По мнению Вари, пожелтевшие акации позорили станцию, как знак того, что в борьбе с суховеем первая победа пока еще не на стороне человека.
Не порадовала Варю станция и внутри: учреждение как учреждение. Так же как в бухгалтерии швейной фабрики, здесь шелестели бумагой, щелкали на счетах, трещали на арифмометрах. Стенгазета называлась «За преобразование природы», но самым примечательным в ней была карикатура на завхоза, спящего в борозде. Ничто не говорило о высоком назначении станции. Окна в конторе были запыленные, а некоторые сотрудники — небриты, словно пришли сюда не природу преобразовывать, а собирать утиль.
Варю принял замполит — пожилой, грузный, с блестящей загорелой лысиной. Лесозащитную станцию он именовал ЛЗС, а преобразование природы называл запросто «переделкой». Замполит расспрашивал Варю о ее работе на швейной фабрике и исподволь приглядывался к ней, прикидывая, какое дело можно поручить вчерашней портнихе.
— В каком году родилась? — спросил замполит.
— В тридцатом, — спокойно ответила Варя, не придавая вопросу никакого значения.
Замполит нахмурился, и Варя вдруг испугалась, что он не допустит ее к работе, посчитает слишком молодой для такого ответственного дела, как преобразование природы.
— Я в самом начале тридцатого родилась, — робко сказала Варя. — В марте…
— Ну, это другое дело! — серьезно проговорил замполит и доверительно сообщил Варе: — А я в то время коллективизацию проводил в соседнем районе… Любопытное было время! — Замполит прошелся по комнате и еще раз повторил: — Оч-чень даже любопытное!..
Варя притихла, как всегда, когда встречалась с людьми, которые были участниками больших событий, в каких ей по молодости лет участвовать не довелось. Она вдруг наглядно представила все различие между собой и замполитом. Для нее та же коллективизация была стародавней историей, о которой она в книжке читала, а для замполита — памятной частицей его жизни. В книжкиной истории были одни лишь даты и процеженные историками факты, и все это было такое сухое-пресухое, что прямо-таки шуршало в голове и пахло цитатами. В Варином разумении все тогдашние крестьяне разбились на классы, стояли на своих, раз и навсегда отведенных им платформах и выкрикивали лозунги, чтобы Варе легче было понять, кто они такие, куда идут и куда заворачивают.
А замполит знал не только общеизвестные эти лозунги, но еще и тех живых людей, с которыми он тогда встречался, — их лица, походку, манеру говорить. И глаза его, возможно, до сих пор помнили, как сверкал-переливался далекий весенний денек, когда была проложена первая борозда на артельной земле, а в ушах, наверно, все еще стоит скрип колхозного обоза с хлебом первого урожая. А может, ему запомнилось, как в разгар какого-нибудь самого-пересамого исторического события бойкая девушка-середнячка вдруг со значением глянула на него. Ведь тогда он был моложе на целых двадцать лет, не обзавелся лысиной и вполне мог еще нравиться девушкам, в том числе и бойким середнячкам…