йки, сунула Уржумцеву в руки. Расправила ситец, стала обводить выкройку мелом. Остановилась и, хотя ножницы ей ничуть не мешали, повесила их мужу на палец. Держа на весу загруженные руки, Уржумцев покорным подсобником стоял возле жены, переминаясь с ноги на ногу от усердия.
— Не дыши! — потребовала Таня и вооружилась ножницами.
Ей нравилось командовать им. Уржумцев поощрительно улыбнулся.
— Ты даже не подозреваешь, какое золото досталось тебе в жены! — уверяла Таня, храбро орудуя ножницами. — Другая неумеха отдала бы шить портнихе и ухлопала бы кучу денег…
Она задержалась на повороте выкройки, мельком глянула на мужа, проверяя, любуется ли он ее мастерством, и, убедившись, что любуется, еще бойчей прежнего заскрипела ножницами. А к Уржумцеву вдруг пришла уверенность, что цветастый ситец испорчен, Тане придется покупать новый себе на сарафан и, несмотря на хвастливую свою декларацию, все-таки идти на поклон к портнихе.
Будто читая его мысли, Таня сказала:
— Ты особенно не сокрушайся: материал-то дешевый!
Они встретились глазами и расхохотались.
Уржумцев умылся на кухне под краном и, как всегда, набрызгал на пол. Он ожидал от Тани обычного нагоняя, но она промолчала. «Добрая сегодня!» — удивился Уржумцев.
Сели обедать.
— Поступило стекло, — сообщил Уржумцев самую важную свою производственную новость: у него вошло в привычку каждый день за обедом, как бы отчитываясь перед женой, рассказывать ей, как идут дела на его стройке.
— Давно пора! — сказала Таня с легкомыслием никогда не работавшего на производстве человека, которому со стороны все кажется легко и просто. — А то без окон твой домище смахивает на слепца, даже проходить мимо неприятно.
— Но ты же всегда говорила, что дом красивый! — возмутился Уржумцев ее непостоянству.
— Тебя не подбодри — так ты сразу скиснешь. Знаем мы вас, прорабов!
После обеда Таня повязала фартучек и стала похожа на образцовую молодую хозяйку с рекламной картинки, прославляющей чудеса современного механизированного быта. Уржумцев разогнался было убирать посуду со стола, но Таня помощи его не приняла.
— Вот начнутся занятия в школе — тогда и помогай. Ты уже поработал сегодня, дай теперь и мне. Равноправие, понял?.. Ты не думай, я прямо-таки горжусь, что ты у меня не чураешься домашней работенки, а только… Вдруг я совсем обленюсь — и тебе придется со мной разводиться?
— Не придется! — пообещал Уржумцев.
— А я не хочу рисковать. Иди на веранду и отдыхай, пусть соседи видят, что жена о тебе заботится. Знаешь, какие они зоркие? Все примечают — такие астрономы!
И Уржумцев обосновался в кресле-качалке на веранде. Прикрываясь газетным листом, он следил тайком за женой. Вот такая — в этом куцем фартучке, очень хозяйственная — она нравилась ему больше всего. Даже побольше той Тани, которая принаряжалась, чтобы идти с ним в театр или в гости. В той парадной Тане было что-то напоказ, для других, а сейчас она — для него одного. Сдается, в такие вот минуты он как-то крепче верил, что мечта его сбылась и Таня стала его женой…
Она убралась в комнате, ушла на кухню мыть посуду — и Уржумцев сразу заскучал. Он скользил глазами по телеграммам из-за границы, а сам чутко прислушивался к тому, как Таня хозяйничает на кухне: звякали ножи и вилки, журчала вода. На секунду все стихло. В дверях появилась Таня, на ходу глянула на стенные часы и стала поспешно развязывать тесемки фартука.
— Вот память, совсем забыла: Спиридоновна меня ждет, мы с ней договорились…
Старая толстая фельдшерица Спиридоновна жила от них через два дома и была признанной законодательницей всего переулка. Ее побаивался даже отчаянный сосед-инвалид, который уже никого на свете не боялся. Уржумцев почему-то вбил себе в голову, что Спиридоновна о нем не очень-то высокого мнения, будто знает про него что-то такое, чего он и сам о себе не ведает. А вот к Тане толстуха явно благоволила и даже ставила ее в пример другим молодайкам. С месяц назад Спиридоновна помогла Тане унять каким-то доморощенным средством зубную боль.
— Опять зубы? — встревожился Уржумцев. — Уж слишком ты доверяешь этой знахарке, лучше бы обратилась к врачу.
— Боюсь бормашины… — Таня подошла к нему вплотную, отвела волосы с его лба, пытливо заглянула в глаза, точно узнать хотела, по-прежнему ли он любит ее, потерлась щекой о его щеку. — Не скучай тут без меня, ладно?..
Было в ее ласке что-то потайное, недоговоренное. Даже значительность какая-то почудилась вдруг Уржумцеву в этом прощании, словно Таня не за полсотни метров от него уходила, а пускалась в долгое и опасное путешествие в неведомую для себя страну.
Он проводил ее глазами до калитки и загадал: если она обернется сейчас и помашет ему рукой, значит, все у них будет хорошо — и сегодня, и завтра, и всегда. Таня закрыла за собой калитку. «Обернись!» — приказал ей Уржумцев. Она прошла шагов пять по переулку и посмотрела в его сторону, а рукой не помахала. Вот тут и решай теперь — исполнится его загад или нет.
После ухода Тани вся их квартира сразу заметно поскучнела, даже уюта в ней поубавилось. Что-то казенное глядело теперь из всех углов, как в прорабской его конторке, — вроде и не квартира уже, а так, жилплощадь, одни лишь квадратные метры.
«Боже, как я прирос к ней душой, — со страхом подумал Уржумцев. — Случись с ней что — и мне на свете не жить…» Он сам испугался этих своих мыслей, суеверно боясь накликать беду.
Вспомнилось, как Танина тетка сказала перед отъездом:
— Конечно, я рада, что вы так сильно любите мою племянницу, а только до добра это не доведет, помяните мое слово. Все хорошо в меру, даже любовь…
Тогда Уржумцев списал нелепые эти наставления на пенсионный возраст тетки и ветхозаветное ее воспитание, а теперь подумал запоздало: а может, и не так уж ошибалась старая?
Наверно, лучше было бы ему любить не то чтобы поменьше, а как-то расчетливей, что ли, не забывая себя. Но так любить Уржумцев не умел. Да и не выбирал он, как ему любить, — как не выбирают себе походку, почерк, цвет глаз, тембр голоса. Это было с ним навечно, и без этого он уже не был самим собой…
Уржумцев закурил и в поисках запропастившейся пепельницы забрел на кухню. Он стряхнул пепел в грязную тарелку и решил удивить Таню — домыть за нее посуду. Он все еще любил вот так удивлять жену. Приятели стыдили его и уверяли, что это у него до неприличия долго затянулась самая первая, холостяцкая еще влюбленность, когда наш брат, поглупев от сердечного недуга, изо всех сил старается понравиться приглянувшейся женщине и выкаблучивается перед ней почем зря. Но Уржумцев не очень-то им верил. Он подозревал: вся их злость оттого, что жены приятелей, ссылаясь на его пример, заставляют своих благоверных ходить на базар за картошкой, а занятие это в их городе испокон веков считалось делом сугубо женским, позорным для настоящего мужчины.
Спеша все закончить до прихода жены, Уржумцев вооружился мочалкой и стал ожесточенно тереть жирные скользкие тарелки. Потом он долго искал кухонное полотенце, нигде не мог его найти. «Возьму чистое, авось не заругает», — решил Уржумцев и подошел к комоду, припоминая, где тут Таня хранит полотенце.
Он выдвинул средний ящик. Сверху лежало полотняное платье жены — самое дорогое для Уржумцева платье. В этом платье Таня была в тот день, когда он впервые увидел ее два года назад на вечеринке, куда его затащили довоенные дружки. Он тогда только что демобилизовался из армии и подумывал о работе в соседнем городе. Еще бы день-другой — и он укатил бы отсюда, не только не познакомившись с Таней, но даже и не узнав, что живет она на белом свете. Уржумцев не в первый раз подивился чудесной случайности, которая свела их в жизни, и признательно погладил старенькое платье.
В углу комодного ящика лежало что-то серое, грубое, смахивающее на долгожданное кухонное полотенце. Уржумцев вытащил предполагаемое это полотенце, но оно оказалось старым фартуком. Он уже собирался сунуть его на прежнее место, когда увидел в ямке, где лежал фартук, конец узкого газетного свертка, придавленного постельным бельем. Что-то чужеродное, даже тайное было в этом свертке, и весь он был как-то явно не на месте здесь — среди чистых, накрахмаленных простынь и наволочек. «Всюду у нее выкройки!» — осудил Уржумцев жену, вытянул газетный сверток и машинально развернул его.
Но это была не выкройка — совсем не выкройка. Пожелтевшая газета была старая, еще первого года войны. Пережитой бедой, историей, к которой и он причастен, пахнуло на Уржумцева от сообщения Информбюро. Не дробя текст на фразы и слова, он как-то разом впитал в себя весь горький смысл рядовой этой военной сводки сорок первого года, где сдержанно говорилось об оставленных городах и пространно — о подвиге бравого старшины, подбившего бутылкой с горючей смесью фашистский танк.
И не одну лишь военную сводку видел сейчас перед собой Уржумцев. Он и сам на себе испытал все, что стояло за скупой этой словесностью. И хотя далеко вперед ушел Уржумцев от той поры и знал теперь все, что было потом и чем кончилась война, и давно уже привык смотреть на события начального года войны с высоты нынешнего мирного дня, завоеванного победой, — а все ж навечно врезался памятный тот год в его душу и жил там незарастающим шрамом…
В старую газету была завернута тоненькая пачка писем — пять или шесть штук. Уржумцев веером развернул письма и увидел меж ними похоронку. Четким, не без красивости, но каким-то прочно бездушным писарским почерком было написано, что сержант Андрей Рудаков погиб 28 октября 1941 года в бою под Тихвином. Одно из писем было развернуто — и Уржумцев выхватил глазами концовку письма: «Танистая! Верю, мы еще встретимся, и все наше сбудется, потому что не может не сбыться. Просто — не может, понимаешь? Твой Андрей».
Клетчатый тетрадный листок был по диагонали пересечен сгибами, сохранившимися от складывания письма в почтовый треугольник. И сгибы эти крест-накрест перечеркнули полустертые карандашные строчки, писанные крупным, неустановившимся, мальчишеским еще почерком.