Девичье поле — страница 14 из 32

— Спасибо тебе, Натанька, спасибо тебе дологая моя. Вот не озидаля, сто ты мне такой подалок сделаесь… Натанька, я тепель так и не отойду от этого польтлета. Буду смотлеть и думать: вот как состалилясь, а какая быля молодая. Вот ведь, Натка, я такая зе быля, как ты. Вот ты меня угадаля — вот на польтлете-то. Я вот и визю, сто я была молодая. Сколько я ни смотлю тепель свои польтлеты, — все сталюха да сталюха, ницего холёсего. А тепель вот визю, сто я вовсе не состалилясь. Вот ты видись, сто я не состалилясь, ты меня молодой и налисоваля. Спасибо тебе, Натка.

Бабушка опять обняла и поцеловала Наташу и, снова смотря на портрет, говорила:

— Вот как поглязю тепель на этот польтлет, так и смельти бояться пелестану. Все буду думать, сто я есьцё дольго-дольго плозиву. А то знаесь, как сизю одна-то у себя в комнате здесь, ковыляю вот спицями-то своё вязанье, да думаю: вязи не вязи, все лявно умилять сколо плидется. Как подумаю, Натка, сто вот плидется там в земле-то лезать, — и бабушка при этих словах внушительно трижды ткнула пальцем вниз, — так нехолёсё, нехолёсё станет.

Шутливым тоном она продолжала:

— Думаю себе, там холодно, холодно… а я к тёпленькому пливыкля. — И уже серьёзно, деловито добавила: — у меня ведь и место давно на Смоленском куплено.

Помолчав в раздумье, она грустно и ласково произнесла:

— Натка, ты на похолоны-то плиеззяй ко мне из Пализа-то.

— Бабушка, какие похороны, что вы говорите! — горячо протестовала Наташа. — Ведь вы же сами сказали, что вы ещё долго проживёте. Это зеркала нехорошие, — понимаете? — вам и кажется, что вы постарели, а я вот вижу, что вы молодая.

— Плявда, плявда, Натка. Тепель и я думаю, сто я есьце дольго плозиву. Да, Натка, дольго. Ведь у меня в дусе-то все есьцё молодое.

Смотря задумчиво, она тоном добродушной заботы сказала:

— Вот, Натка, как дольго-то я плозиву, ты дольго наследства и не полюцись. А я ведь все тебе завессяля. — Помолчав, она успокоительно добавила: — Но я все лявно все дам тебе и так.

— Бабушка, оставьте, пожалуйста! Что вы все говорите глупости! — обиженным тоном возразила Наташа.

— Нет, плявда, Натка, — не унималась бабушка, — тебе ведь деньги-то там нузьны — много ли ты там из сколи-то полюциля. Только вот у меня сейцяс дома-то немного, Натка. Сот пяток не найдётся. Я тебе дам на дологу-то.

— Да не надо, бабушка.

— Как не надо, как не надо! Я потом плислю и есьцё. Нам-то здесь, в усадьбе-то, много ли надо. У нас здесь все есть. А ты сто Бозья птица!.. Эх, Натка, кабы я быля молодая, и я бы с тобой в Палис поехаля, посмотлеля бы, как ты там зивёсь, молодая-то.

— Поедемте, бабушка.

— Нет, куда мне, у меня ноги не ходят, сто я тебе буду там обузой-то. А ведь в Пализе-то все поди-ка на сталом месте? Есьцё мне, позялюй, будет глюстно вспоминать, как в молодости-то там быля. Ведь мы там с дедом твоим дольгонько позили. Холёсее было влемя. А тепель вот куда с больными-то ногами деваться. Сиди сиднем.

— Ну вы хоть на свадьбу мою приезжайте, бабушка.

— На свадьбу?! А лязве ты замус выходись?

— Нет ещё, бабушка… но может быть, и выйду.

— Н-но? Натка, ты не влёс?

— Правда, бабушка.

— За кого зе?

Наташа крепко обняла бабушку, поцеловала её руки и потом, подняв опять голову и смотря ей прямо в лицо, весело сказала:

— Бабусенька, я только вам открою этот великий секрет. У меня жених… To есть не совсем жених, бабушка, а, понимаете, я думаю, что он будет моим женихом. Он — художник, бабушка, — понимаете? — большой художник.

Бабушка весело смотрела ей в глаза и с немного лукавым добродушием отозвалась:

— Понимаю, дусецька, понимаю. Больсе половины поняля.

И глядя на Наташу пытливым, ласковым взглядом, спросила:

— Молодой?

— Молодой, бабушка. Тридцать два года.

— Ну, слява Богу, — не сталий. Луцьсе бы помолозе-то, да ницего.

С весёлой убеждённостью Наташа повторила:

— Ничего, бабушка.

— Ницего-то, ницего… Да он сто зе, тозе из Петельбульга?

— Нет, бабушка, он француз.

Бабушка смутилась. Тоном, в котором звучали и сомнение и грусть, она, немного растягивая слово, произнесла:

— Фля-нцу-зь?.. Ой, ненадёзный налод флянцузы!

— Этот надёжный, бабушка.

— Ты думаес?

— Уверена, бабушка.

Бабушка с добродушной покорностью серьёзно сказала:

— Ну тебе луцьсе знать. А только всё-таки, Натка, ты не оцень довеляйся флянцузам-то.

— Бабушка, я доверяюсь не французу, я доверяюсь таланту. Талант не обманет.

— Мозет быть, мозет быть. Дай Бог тебе всего холёсего, Натка. Не нам тебя судить. Деляй, как знаесь.

— Только вы теперь пока никому не говорите, бабушка. Я ведь ещё и не знаю, что из всего этого выйдет.

— Холёсё, холёсё. Мольцю.

XI

В тот день, как было условлено, Соковнин и Фадеев приехали в Девичье поле. Приехали на соковнинской прекрасной тройке одномастных бурых. Четырехместные сани с широким задком, лёгкие, простые, некрашеные, были покрыты бухарским ковром. Две пары лыж, связанные ремнями, торчали из передка рядом с кучером. Лина и Наташа встретили гостей с восторженными лицами. Сегодня и Лина была какая-то особенная, — точно настроение Наташи подняло и в ней скрытую энергию и теплоту. Рядом с сестрой, Лина была её сестрой, и — это чувствовалось — сестрой старшей. Более крупная, чем Наташа, и тем, казалось, более устойчивая; с более светлыми волосами, менее нервная, она теперь, немного развернувшись из своей замкнутости, годилась бы в натурщицы для той светлой аллегорической фигуры, какой изображают Россию в древнерусском наряде, с щитом и мечом, в спокойно-выжидательной позе.

Наскоро позавтракали и велели подавать лошадей к крыльцу.

Все уселись по своим местам, и горячая тройка, уже успевшая выбить копытами в снегу у крыльца ямки, рванулась и понеслась.

Через полчаса они остановились у поворота с большой дороги на просёлочную. Кучер слез; вылез и Соковнин и помог кучеру перепрячь тройку гусем.

— Вот отсюда, — сказал Фадеев барышням, — мы через пять минут будем у лесника в глухом лесу.

Но дорога оказалась узка для троечных саней, отводы задевали за сугробы, тройка, мало привычная к гусевой гоньбе, частенько заминалась, — и, вместо пяти минут, проехали десять.

С первыми шагами было немало хлопот. Ни Наташа, ни Лина не бегали на лыжах с детства, и им сначала было трудно сохранить устойчивое равновесие. Соковнин и Фадеев взяли себе простые лыжи лесников, а барышням — привезённые с собой хорошие лыжи с тюленьей подшивкой.

— Это для чего мех? — спросила Наташа.

— А это, чтобы лыжи не катились назад при подъёме в гору, чтобы они вообще скользили правильно, только в одну сторону. Посмотрите, как на них легко идти.

— Ну, совсем не легко! — сказала Наташа, пробуя сделать первые шаги.

И она смеялась над своей неуклюжестью, упиралась палками в снег, чтобы не свалиться, а ноги не слушались, концы лыж наезжали друг на друга, скрещивались, и тогда оказывалось, что подшивка только ещё мешала скорее сдать их назад. Соковнин руками поддерживал концы лыж, стараясь придать им параллельное направление.

— Господи, как я неуклюжа! — капризно восклицала Наташа.

— Ничего, выучитесь, — убеждал Соковнин и, подав ей руку, поддерживая её, повёл её по гладкому снегу вперёд.

Мало-помалу Наташа освоилась, лыжи перестали у неё разбегаться, а через несколько минут она шла уже ровным шагом.

— Ну вот, видите, как хорошо! — поощрял её Соковнин. — Видите! Ну вот! Хорошо! А вон Полина Викторовна, смотрите-ка, как молодцевато идёт.

Лине лыжный бег давался легче, и они с Фадеевым уже опережали замешкавшуюся Наташу.

Лина, может быть, освоилась бы с лыжами и ещё скорее и лучше, да ей немножко мешало её настроение. Радостная вышла она на крыльцо, но уже во время самой поездки в санях, становилась все грустнее и грустнее: точно предоставив её одному Фадееву, Соковнин все своё внимание сосредоточил на Наташе. «Это даже нескромно… нетактично… неделикатно», — все время думала Лина. Ей было больно чувствовать, что человек, который казался ей душевно таким дорогим, как бы не замечал её присутствия. Ради Наташи он, казалось, забывал все окружающее, хотя их разговор был и теперь ничем иным, как упрямым спором. Казалось, не было причины для ревности. А всё-таки… Да и разве недостаточно горько сознание собственной незначительности в глазах человека, для которого хотелось бы быть значительной, дорогой…

Сейчас же недалеко за домиком лесника, пересекая просёлочную дорогу, шла просека. Она уходила далеко-глубоко в глухой, громадный лес.

— Вот девственный путь, по которому ещё никто не прошёл, — сказал Фадеев, указывая на широкую полосу белого снега по просеке. — Тут можно лететь с быстротой курьерского поезда.

— Только не нам, — смеясь, сказала Наташа. — Мы — черепашки.

Слегка поддерживаемая под локоть Соковниным, она всё-таки держалась и, упираясь лыжными палками с кругами на концах, подвигалась вперёд, сначала медленно, потом все быстрее и быстрее. Лина с Фадеевым уходили все вперёд и вперёд, и Соковнин подзадоривал Наташу догонять их.

По обе стороны просеки старый сосновый лес местами зарос мелкими лиственными породами, местами был перемешан с ельником. Он был красив и таинственен в своём зимнем убранстве, и в другое время Наташа отдалась бы здесь созерцанию: за этим ведь она собственно и в лес так стремилась. Но теперь ей было не до художественных наблюдений. Приходилось сосредоточить все внимание на лыжах, чтобы не уехать в сторону, и она почти все время смотрела себе под ноги. Зато теперь она могла уже сказать Соковнину:

— А ведь мы бежим!

— Бежим, — подтверждал он.

Иногда взглядывая вперёд, Наташа с удовольствием и даже с маленькой завистью смотрела, как хорошо держалась на лыжах Лина. Быстро, красивой парой, точно в танцах шли-бежали они с Фадеевым.

— Ах, сестрёнка! — не могла не воскликнуть Наташа. — Смотрите, какая она прелесть! Я никогда не думала, что бег на лыжах может быть так изящен! Лина, ты одна прелесть! — крикнула она ей во весь голос.