Океанский берег Бретани. Пёстрая толпа купающихся. Волны морского прилива набегают на песчаный пляж. В воздухе так тихо-тихо, — даже бриза нет. А дочь моря, волна, длинная, стройная, вздымется высоко, точно грозит-угрожает своим пенящимся гребнем, и вдруг стремительно-неудержимо бросится, понесётся на толпу купающихся. Точно она хочет схватить сразу всю эту толпу, отнять у земли и унести в дар отцу-океану… Не унесёт! Это мощный океан только шутит-играет с землёю и только ласкается к ней. Как вот и здесь, сейчас, это зимнее солнце ласкается к этому девственному снегу. Вечная сказка любви. Волна с шумом раскатится на берег, разольёт по нему пену своего гребня и сейчас же куда-то исчезнет, пропадёт. Море точно вздохнёт глубоко-глубоко и отхлынет назад. А там уже опять набегает новая волна, за ней другая… третья… и, ласкаясь и играя, вечерний прилив надвигается ближе и ближе. Наташа со своим мольбертом сидит на складном стуле на горячем песке пляжа и яркими пятнами набрасывает этюд этих вечно вздыхающих волн прилива. И вот уже прилив приближается к её ногам. Пора сняться с места, надо взять стул и краски и маленький мольберт. А она запоздала: сейчас вот эта, следующая же волна докатится и опрокинет её мольберт, прежде чем, она успеет перенести его к тому месту, куда уже отнесла краски и стул. Она бежит схватить мольберт, но чья-то другая рука уже подняла его и стремительно уносит от волны, и чья-то белая фетровая шляпа посылает обманувшейся волне насмешливый поклон.
«Какие большие последствия бывают иногда от маленьких случайных знакомств», — думает Наташа, охваченная радостным чувством от промелькнувшего дорогого воспоминания.
Как хотелось бы ей, чтоб её Анри видел вот этот пейзаж! Какое бы впечатление произвёл он него. Ведь он ни о чем подобном и понятия не имеет! С каким восторгом он рассказывал ей о своих похождениях по снегам Альп, о красотах снегового альпийского пейзажа. Пусть там величественно красиво, да, — но ведь там совсем другое: там вершина ледяной красоты, там недосягаемая для человека красота природы, там грань мира, конец жизни. А здесь — душе в этом снегу может быть так же тепло, как в жаркий день на берегу моря. Здесь — чистота, и нет смерти. Пусть мороз на время сковывает и здесь жизнь, но зато он заставляет ещё сильнее думать о радости жизни. Он бодрит. Он сам — страшная всесокрушающая сила и будит силу. Он не даёт здесь этой силе заснуть, изнежиться. О, как хотелось бы ей написать этот пейзаж таким, чтобы он говорил своим холодным снегом о той несокрушимой жизненной теплоте, которая таится под ним!
Она никогда не была узкой патриоткой. Она никогда не чувствовала любви к своемутолько потому, что оно своё. Её сердце и ум не подчинялись привычке, привязанности. Везде и во всем, что она видела вокруг себя дома, она любила не своё, а свободу, красоту, силу. Любила это не только, когда это попадалось ей на пути, но и когда оно казалось скрытым; когда оно жило только в надеждах; когда нужно было работать, чтобы создать, найти, пробудить, показать это. И прежде всего быть сама такою: свободной, красивой, сильной. Все равно, где, на чем, для кого проявить свои силы. Искусство международно, а только искусство и было для неё жизнью. С тех пор, как она пожила в Париже, она чувствовала себя там так же дома, как на родине; но жизнь дала ей для творчества русский материал и русскую душу, и её художественный восторг, её творческое вдохновение принимают русскую окраску.
Охваченная мыслью о тех силах, какие могут таиться под этими необозримыми сугробами, на которые она загляделась сейчас восторженными глазами, она мысленно обращается к своему далёкому другу: «Постой, Анри, мы ещё с тобой поспорим! Я напишу мой пейзаж, и мы выставим его в Салоне рядом с твоими „Альпийскими снегами“. Пусть Париж смотрит. Пусть он почувствует разницу между вечно холодными бесплодными вершинами Альп и скрытой теплотой русской зимы, такой же мощной и чистой, какой может быть русская душа!..»
— Наташа, ты не замёрзла?
Наташа оглянулась:
— Мама! Я и не заметила, как ты подошла.
— Я было не собиралась мешать тебе, да захотелось взглянуть, как ты работаешь. Да и боюсь, простудишься ты. Ведь ты здесь уже больше часу. А мороз градусов больше десяти.
Наташа, не вставая, обняла левой рукой голову наклонившейся над её альбомом матери и поцеловала её.
— Мамочка, ничего. Но, правда, я уже чувствую, что холодно: пальцы плохо двигаются, хоть я их и растираю. Ну, на сегодня во всяком случае довольно. Смотри.
— Чудно-хорошо, Наташа! Вот это успехи. Да, это уже и не то, что твои прошлогодние рисунки, которыми мы тогда восторгались. Сосна-то эта, сосна-то — поразительно красива! И этот снег на хвое. Я прямо вижу его. Это снег и ничто другое. Хорошо, Наташа.
И Александра Петровна в свою очередь обняла Наташу и крепко поцеловала её в лоб.
Наташа закрыла альбом, забрала холсты и, обняв мать за талию, пошла вместе с ней домой.
— Я пришла за тобой, Наташа, между прочим потому, что приехали гости.
— Кто?
— Николай Николаевич Соковнин. Он ужасно обрадовался, узнав, что ты здесь. Хотел сейчас же бежать сюда. Но я не пустила. Нет уж, говорю, она работает, я уж лучше сама пойду, спрошу, захочет ли она прийти.
— Что ты, мама! Я ужасно рада повидаться с ним. Некоторым образом друзья детства — и больше года не видались! Ах, милый Николай Николаевич, как вы кстати. Ну, а ещё кто?
— С ним приехал Фадеев, новый помощник лесничего. Я даже не знаю, как его зовут. Очень милый и очень красивый молодой человек: кажется, только недавно и курс-то кончил.
— А Соковнин кончил курс?
— Нет ещё.
— Все нет ещё!
— Да что же ему торопиться. Тогда будто бы помешали все эти беспорядки в университетской жизни, а и теперь вот живёт в своей усадьбе всю зиму, занимается хозяйством, бывает у нас. Съездит в Петербург, покажется в университете и опять назад.
— А он из каких теперь: левый, правый?
— Да из никаких. Каким и всегда был.
V
Гости сидели в столовой. Был уже подан самовар, варенье, печенье, творог, сливки, — все, что полагается по деревенскому обычаю. Лина была с гостями одна. Бабушка осталась по обыкновению в своей хорошо ухиченой и тепло натопленной комнате, Анна Петровна была на хозяйстве.
— Возьмите сливок, Николай Николаевич, могу похвастаться, прекрасные сегодня сливки, — говорила Лина, подвигая Соковнину молочник. Стакан крепкого чаю она только что поставила перед ним.
— Благодарю вас.
Лина с ласковой улыбкой обратилась к Фадееву:
— А вам, Федор Михайлович, крепкого или нет?
Фадеев застенчиво произнёс:
— Какой нальётся, ко всякому привык.
— Так хорошо будет? — спросила она, приподнимая над столом стакан.
— Отлично.
— А ведь сливки-то достойные! — воскликнул своим мягким баском Соковнин, наливая в крепкий чай четверть стакана сливок. Он почему-то расстегнул свой двубортный, толстого трико пиджак и распахнулся, точно собираясь пить много, на просторе, и добавил:
— У меня таких дома, пожалуй, и не найдётся.
Лина чуть-чуть порозовела от похвалы и, передав налитый стакан Фадееву, сказала Соковнину:
— А вот вы ещё творог попробуйте с этими сливками.
— Можно и творог, — шутливо-благосклонным тоном сказал Соковнин и, придвигая молочник со сливками Фадееву, кивнул ему головой:
— Рекомендую.
Фадеев с осторожностью, как хрупкую вещь, взял сливки, чуть-чуть замутил ими чай, взял предложенную ему Линой булку и, немного краснея, с каким-то нежным удовольствием, точно смакуя собственную мысль, сказал:
— Какая удивительно хорошая вещь — хороший чай с домашней булкой!
Лина тоже с оттенком удовольствия сказала:
— Да вы что же сливок мало положили?
— Благодарю вас, достаточно.
— А вы положите-ка ещё — поосновательнее. Хозяева здесь не скупые, — убедительно сказал ему Соковнин.
Фадеев послушно прибавил ещё, сколько было можно до краёв стакана.
— Ну, вот это будет хорошо, — сказал Соковнин. — У Полины Викторовны хозяйство образцовое, и надо воздать ему должную дань уважения.
— Почему у меня? — с весёлой улыбкой сказала Лина. — Молочное хозяйство — это тётин отдел.
— Ну, что тётя! — возражал Соковнин. — Это, так сказать, подотдел. А во главе всего вы.
— У нас все одинаково работают, — сказала с серьёзной скромностью Лина.
— Ну, уж это вы позвольте мне, человеку сведущему, воздать коемуждо по заслугам.
— А как ваши новые симменталки? Акклиматизировались? — спросила Лина.
— Отлично, — ответил с увлечением Соковнин. — Удой превосходный. А бычина растёт — так я каждый день любуюсь. Жаль, что с самого начала не стали мерить ежедневный прирост и вес. Диковинная скотина!
Соковнин начал ещё более подробно рассказывать о всех достоинствах приобретённых им осенью двух симментальских коров и бычка, — о том, какой он устроил хлев для них, как заинтересовались не коровами, а бычком соседние мужики.
— А что у вас теперь совсем тихо? — спросила Лина.
Соковнин улыбнулся как-то двусмысленно, не то добродушно, не то пренебрежительно и тоном спокойного безразличия произнёс:
— Темна душа крестьянская. Пока что — ничего.
Помолчав, он добавил:
— Да уж если уцелели в самый разгар движения, так теперь-то, авось, ничего не будет. А вы что, побаиваетесь?
— Нет, нам что же бояться, — с улыбкой же ответила Лина, — кое-чему мы ведь научились за это время: волей-неволей щедрее стали.
— Да ведь что наша щедрость. Мужицкую утробу разве чем-нибудь насытишь. Только разлакомились, — сказал немного жёстким тоном Соковнин.
Фадеев, посматривая на Лину робким взглядом, в то же время с твёрдым убеждением серьёзно сказал Соковнину:
— А вы дайте им такую доходную работу, чтоб их утроба насытилась настолько же, как у нас с вами.
Соковнин с ласковой улыбкой снисходительно-дружески посмотрел на него и равнодушно произнёс: