Девичья фамилия — страница 16 из 68

Роза считала, что если Санти Маравилья сует свой нос в дела харчевни, то виновата в этом Сельма.

– Роди ему мальчика, если сможешь. Даст Бог, тогда твой муж наконец-то перестанет мозолить мне глаза целыми днями.

На второй месяц брака Сельма уже сама раздевалась перед Санти и забиралась в постель, не заботясь о том, утро на дворе, день или ночь, прилично это или нет. Она не стонала, не закрывала глаза, на ее теле больше не было ни одного синяка. Лежала смирно, сколько требовалось, и смотрела в потолок, изучая каждую деревянную доску, каждую паутинку, до которой не удавалось дотянуться. И не двигалась, пока мужчина, за которого она вышла замуж, не падал рядом с ней, пытаясь отдышаться.

Она больше не интересовалась журналами мод, а Пряхе сказала, что потеряла те, что у нее были, или, может, их съели мыши; швея больше не давала ей журналов и решила, что лучше снова посадить ее вышивать. Но в те месяцы Сельма слишком часто ошибалась, и ей приходилось спарывать стежки и переделывать; в конце концов Пряха перевела ее к портнихам помладше, которые штопали и подгоняли одежду.

Во дворе между новым домом и харчевней стали складывать грязные сковородки и кастрюли, которые носили мыть к ручью; спустя месяцы после окончания строительства там все еще валялись инструменты каменщиков, тачки и горы вонючей штукатурки, на которых завелась плесень. При всем своем воображении и спокойном нраве Сельма не могла заставить себя шить там. Дома было еще хуже: Санти понял, что для жены вышивать означает быть свободной, и, когда она не могла найти себе занятие, их ждала постель. Прошел почти год со дня их свадьбы, а он все твердил, что она недостаточно старается, и спрашивал, не мылась ли она в юности чересчур горячей водой[7].

– Если бы мне нужна была женщина, которая вечно недовольна и даже не способна родить мне сына, – говорил он, – я бы женился на твоей матери.

Однажды в декабре Сельме стало плохо. Несмотря на зиму и холод, она задыхалась и чувствовала приливы жара, от которых почти теряла сознание. Пряха посадила ее на телегу и отвезла обратно в Сан-Ремо по скользкой дороге. В тот день мать позвала Сарину Бернабо, повитуху, и та подтвердила, что Сельма беременна; по мнению Сарины, форма ее живота означала, что точно родится мальчик.

– Мальчики – это начало любой семьи. Теперь увидишь, как все станет на свои места, – сказала ей Роза.

Весна 1950 года выдалась очень жаркой, а лето – испепеляющим. Сначала Сельму просто тошнило, а потом, по мере того как рос живот, ей опротивело все, чем она занималась. В Сан-Бенедетто-аль-Монте-Ченере она так и не вернулась: ее место заняла другая вышивальщица, а журналы Пряхи валялись, позабытые, где-то в ящике, а может, и вовсе потерялись. Когда она с трудом выходила на бывший задний двор, рядом с грязными кастрюлями и проржавевшими орудиями каменщиков обнаруживались инструменты Фернандо, который уже давно задумал соорудить племяннику колыбель из орехового дерева. От Сельмы ждали, что она будет шить простыни и пеленки. Но с большим животом было неудобно, а стоило наклонить голову, как та начинала кружиться. В конце концов все необходимое купил Донато.

– Ты имя-то выбрала? – спросила Роза однажды вечером.

– Это решает отец.

– Отец дает ему фамилию, а имя выбирать тебе.

И поскольку Сельма твердила, что ей все равно, Санти выбрал имя Руджеро в честь одного из своих товарищей по карьеру, который погиб, упав с мостков. Роза, которая до последнего надеялась, что Сельма назовет ребенка Себастьяно, обиделась, когда ей рассказали про этого Руджеро:

– Он еще даже не родился, а мы уже называем его в честь бедолаги, который свалился в яму. Нечего сказать, добрый знак.

Однажды утром в конце августа, когда небо будто плавилось от жары, Сельма, подметавшая пол в харчевне, почувствовала, как что-то в ее теле разрывается надвое, и ей показалось, что из нее стали вытекать все возможные жидкости. Она надеялась, что растворится, изойдет водой и паром, но нет. В последующие часы она как никогда ясно ощущала, что состоит из плоти, из твердых и мягких частей, которые открывались и закрывались, внутри нее и снаружи. Куда бы она ни глянула, всюду была кровь, и она так сильно потела, что не могла даже уцепиться за простыни. Чтобы меньше возиться, ее отнесли в комнаты над харчевней, где, однако, Сельма не почувствовала аромата своей детской постели; взамен ее душил запах железа, серы и дыма: всего того, чем, по ее представлениям, приходилось дышать на войне или в обители дьявола. Сельма тужилась и кричала, повинуясь Сарине Бернабо, которая твердила: «Тужься и кричи, еще разок, мужайся». Спустя двадцать часов на свет появилась дочка Сельмы. Маленькая, красная, вся в сгустках и клочьях чего-то непонятного, с уродливой головкой, которую покрывали темные волосики. Сельма взглянула на нее и отвернулась.

– Ты говорила, что будет мальчик.

Ее тон заставил Сарину Бернабо опустить голову, ведь она никогда не ошибалась, а на этот раз ошиблась. Роза вытирала лицо малышки, радостно улыбаясь, забыв все, что говорила о сыновьях.

– У тебя дочь, посмотри, какая красавица.

Но Сельма едва могла держать глаза открытыми, да и вообще ей надоело видеть кровь. Она откинулась на подушку; от той пахло слюной и потом, но Сельма все равно заснула. Когда ее разбудили, чтобы приложить ребенка к груди, ей снился кошмар: ад, груды сучьев и сухой травы, бушующие потоки, через которые она должна была перебираться, хотя повсюду царили огонь и лед, причем одновременно. Но у Сельмы не было ни молока, ни сил держать новорожденную на руках, поэтому малышку пришлось унести. Роза позвала молодую прачку Тину, которая тоже недавно родила и у которой было так много молока, что в ее собственного ребенка оно уже не лезло; взяв в рот сосок Тины, дочь Сельмы перестала плакать. Роза смеялась, глядя, как малышка, подстегиваемая голодом и намерением выжить во что бы то ни стало, цеплялась розовыми ручками за грудь Тины, которая была больше ее головы.

– У твоей дочери есть характер, она не пропадет, – сказала она Сельме, лежавшей рядом.

Но Сельма не слушала, она уже заснула. И спала дни и ночи, так что никто не решался предложить ей вернуться к Санти в большой дом на заднем дворе харчевни. Сельма проводила время в постели, вставая только затем, чтобы сходить в туалет, дать поменять себе простыни и подкрепиться половиной стакана молока. И никогда не спрашивала о дочери. Казалось, силы покинули ее. Она чувствовала себя так же, как в детстве, когда мать вручала ей кадку с водой или корзину с бельем и заставляла тащить через всю деревню под палящим солнцем, чтобы помочь какой-нибудь больной женщине. Сельма шла, сгибаясь под тяжестью ноши и жары, надеясь не упасть в обморок, но не издавала ни звука. Если что и действовало Розе на нервы, так это женское нытье. В те редкие минуты, когда Сельме приходило в голову похныкать, Роза бросала на дочь взгляд, который был хуже, чем удар ремнем:

– Думаешь, мне никогда не хотелось пореветь? Но у меня нет времени, я занята, нам ведь надо выжить.

Девочке исполнился месяц, когда Донато напомнил, что у нее до сих пор нет имени, а без имени ее нельзя ни крестить, ни благословлять. Поскольку Санти заявил, что имя девочки его не волнует, а Роза в то утро была слишком занята на кухне и ей некогда было даже сердиться на него, Фернандо и Донато сами отправились в мэрию регистрировать племянницу. Они просидели там полчаса, размышляя, как ее назвать, но ни у одного не было идей. В конце концов, поскольку двадцать пятого августа был день святой Патриции, Донато предложил назвать ее в честь этой святой. Никто не возразил.

За все это время Санти лишь однажды зашел в комнату Сельмы. Был вечер. Она показалась ему худой, бледной и еще более уродливой, чем прежде.

– Так ты долго не протянешь.

Вот и все, что он ей сказал.

Роза сделала вид, что ничего не услышала, но на самом деле у нее заныло в груди: в четырех деревнях ходило немало историй о женщинах, у которых отбирали детей, потому что те были не в состоянии о них позаботиться. С ее семьей такого не случится.

Патрицию на время доверили кормилице, у которой по-прежнему хватало молока на всю деревню – кроме дочери Сельмы и собственного ребенка, Тина вскармливала еще двух новорожденных. Она жила на другом конце деревни, ближе к горе, но Роза постоянно ходила туда-сюда, чтобы побыть с Патрицией и, как она говорила, дать той ощутить запах семьи.

– Как коровы поступают со своими телятами? Они всегда держатся рядом. Вот и младенчиков нужно прижимать к груди, чтобы они чувствовали родную кровь и не забредали далеко.

Когда родилась Сельма, Роза несколько дней пролежала с ней в постели. А сейчас не могла понять, что не так с ее дочерью, раз та не хочет каждую минуту проводить с Патрицией.

Малышка была крепкой и энергичной; всякий раз, когда Роза брала ее на руки, Патриция наблюдала за ней так, как будто уже знала – по запаху или нет, – что это ее бабушка. Иногда Роза просила Фернандо сходить с ней, но ему эти визиты давались тяжело: Тина кормила детей грудью на улице, во дворике перед домом, или в гостиной с открытыми дверями, чтобы все в Сан-Ремо знали, что она выполняет свой долг, и никто не вздумал увильнуть от оплаты. Фернандо становилось не по себе от вида ее обнаженной плоти, и каждый раз, когда Роза говорила: «Погляди, как твоя племянница ест, она же сущий ангел», – он не знал, смотреть ему или отвернуться. В итоге, когда Роза собиралась к кормилице, Фернандо убегал и прятался. Однажды днем в поисках убежища он оказался на втором этаже харчевни, где находилась его сестра. До этого момента ему говорили, что лучше оставить ее в покое, что входить к ней в комнату могут лишь женщины, а из мужчин – только Санти. Фернандо повиновался, привыкнув серьезно относиться к приказам женщин. Однако, поднявшись по лестнице и увидев сестру, он почувствовал себя виноватым из-за того, что не пришел раньше. Сельма лежала бледная, худая, с ввалившимися щеками и волосами цвета соломы, глядя тусклыми глазами на закрытое окно. Первым делом Фернандо распахнул створки. Он знал, что Сельма любит свежий воздух, и не понимал, о чем думали остальные, когда оставили ее взаперти. Он присел на краешек кровати.