Девичья фамилия — страница 17 из 68

– Твоя дочь черненькая, вся в меня. Уверена, что это ты ее родила?

Сельма указала на журналы, лежавшие на столе в нескольких метрах от нее.

– Почитай мне немного.

– Сейчас не время. Тебя ждет муж, мама сходит с ума. Разве ты не хочешь увидеть ребенка?

Сельма смотрела на брата так, словно не понимала, что он ей говорит.

– Можешь сделать так, чтобы часть двора снова была только моей?

Фернандо ласково погладил ее – и содрогнулся, почувствовав, что ее кожа была грубой и холодной, будто у ящерицы.

В ту ночь Патриция так крепко заснула в постели Розы, что у той не хватило духу отнести ее обратно к кормилице. Однако посреди ночи девочка проснулась голодная, плача навзрыд, и казалось, что она задохнется прежде, чем ее отнесут в другой конец деревни к Тине. Розе надоел ее крик, она сунула девочку Сельме и заставила дочь открыть глаза.

– Ты нужна своей дочери. Пошевеливайся, веди себя как мать, и увидишь, что молоко появится.

Веди себя как мать. Поддерживай головку. Покорми ее. Вереница приказов хлестала Сельму по щекам, и она не знала, что делать. Она смотрела на свою дочь, красную от плача, мокрую от пота и слез. Из голодного ротика капала слюна. Роза схватила Сельму, расстегнула пуговицы ночной рубашки, чтобы высвободить грудь, потому что была уверена – молоко у нее есть, просто дочь не хочет потрудиться и выдавить его из себя. Найдя сосок, Патриция словно бы тоже начала драться с Сельмой – так сильно она его сжимала, царапала и никак не могла взять. В конце концов новорожденная поняла, что еды нет, и принялась кричать еще отчаяннее. Сельма смотрела на ребенка, дрожа и сдерживая слезы, пытаясь мысленно убедить себя, что этот детский плач – выдумка, что все это происходит не из-за нее. Но перед глазами маячило красное лицо дочери и горящий взгляд матери. Роза помнила, что новорожденные могут умереть от разрыва сердца, и поэтому забрала Патрицию. Однако окатила дочь безмерным презрением.

– Из всего, чему ты не смогла научиться, это худшее.

Во время этого переполоха Фернандо ходил взад-вперед у двери харчевни, пока не протоптал канаву. В конце концов, расстроенный, он ушел на задний двор. Точнее, туда, где двор когда-то был. Всю ночь он перетаскивал инструменты и сгребал в кучи мусор. Он расчистил пространство между задней дверью харчевни, входом в свои комнаты и домом, куда сестре предстояло вернуться к Санти. С первыми лучами солнца, когда все было убрано, Фернандо понял, что места больше, чем он ожидал. Он сходил к ручейку, куда Себастьяно Кваранта водил детей ловить угрей, и принялся возить в тачке гладкую белую гальку, которой засыпал голую землю во дворе. Так он проработал до позднего вечера – копал почву, прерываясь только затем, чтобы попить. За следующие несколько дней он обошел все четыре деревни в поисках хорошей древесины. Не чувствуя усталости и не слушая мать, которая твердила, что и он сошел с ума, Фернандо принялся делать деревянное кресло. Однажды утром он в одиночестве отправился к Пряхе, чтобы спросить, нет ли у той готовой подушки, которую он мог бы купить, так как его сестра Сельма больна, тяжело больна, и ей нужно удобно сидеть на свежем воздухе. Швея посмотрела на него как на дурака. Именно так он себя и чувствовал в ее присутствии.

– С кем вы, по-вашему, разговариваете, Кваранта? У меня тут не лавка старьевщика, а швейная мастерская.

Через два дня в харчевню пришла девушка с косами ниже пояса и спросила Фернандо Кваранту; краснея, она вручила ему сверток из шуршащей бумаги, похожей на бумагу для выпечки. Когда он разорвал обертку, внутри оказалась мягкая синяя подушка, расшитая цветами и голубками. Фернандо умылся, побрился и надел чистую одежду.

– Я приготовил тебе подарок. Но ты должна встать с постели и пойти со мной.

Сельма поднялась на нетвердые ноги, но лишь потому, что доверяла Фернандо – и только ему. Она накинула теплую шаль прямо на ночную рубашку, которую Роза меняла ей каждые три дня, ворча и нервно царапая дочь. Брат поддерживал ее, чтобы она не упала на лестнице.

Подарком оказался задний двор. От его прежней площади осталось меньше четверти, но он был расчищен от жестянок, инструментов и грязной посуды. Под ногами не клубилась застарелая пыль, а блестели белые речные камушки. Кресло из орехового дерева было обращено к горам. А на нем лежала подушка, которую, конечно же, сшили портнихи Пряхи.

– Садись, если хочешь.

Фернандо помог Сельме опуститься на мягкую подушку. Рядом с ней он положил вышивание, заброшенное несколько месяцев назад. Сумел убедить ее выпить стакан молока с размоченным хлебом. И остался рядом с сестрой, безмолвно глядя на горы. Уже второй раз он ждал, пока она поправится.

Через неделю Сельма сняла ночную рубашку, переоделась в платье и стала плотно есть раз в день. Она проводила все время во дворе, но не шила, просто смотрела, как клубятся облака, и слушала журчание воды в ручье.

Однажды днем появился Себастьяно Кваранта.

Ветер нес с севера на юг широкие листья пушистого дуба и заостренные – каменного. Теплые солнечные лучи, падая на Сельму, расслабляли и убаюкивали. Она закрыла глаза. Потом снова открыла. К ней медленно шагал отец. Он шел от ручья, босиком, в подвернутых холщовых штанах. Одет в простую деревенскую одежду – веревочные подтяжки, рубашка навыпуск, шляпы нет. Вокруг его живых черных глаз, таких же как у Фернандо, виднелось несколько лишних морщинок, а на щеке был шрам, которого Сельма не помнила. Он был стар и молод одновременно. Во рту отец держал длинную травинку и улыбался дочери, как будто знал тайну, недоступную прочим.

– Пойдешь со мной или останешься здесь? Как тебе больше хочется?

Себастьяно Кваранта говорил так с ней в далеком детстве, в тот раз, когда он уже перебрался через ручей, а Сельма стояла на белых камнях, не решаясь перепрыгнуть на ту сторону. Тогда отец протянул ей руки, подзывая к себе. Но Сельма испугалась бурного потока и полдня проторчала на камнях, скованная ужасом, не в силах идти вперед или повернуть назад. Стемнело. Вечером, когда они наконец вернулись домой, Роза рассердилась на них обоих, сказала, что они заставляют ее волноваться, что безрассудно находиться в лесу в такое время, что на них могут напасть дикие звери.

– Единственный зверь – это страх перед всем на свете, который гложет нашу дочь, – смеясь, возразил Себастьяно.

– Я не боюсь всего на свете, я боюсь упасть в воду.

Сейчас, в отличие от прошлого раза, Сельма не произнесла эти слова вслух. Но Себастьяно все равно их услышал.

– И все же нельзя оставаться посередине ручья. Так что или иди сюда, или ложись вон на тот камень. Ну?

– Ты иди, я приду попозже.

Как и много лет назад, Сельма пыталась убедить отца, что не умирает от страха. Но он всегда все знал. И когда он смотрел на нее, было невозможно ему соврать. Лучше было бы сказать, что да, она боится, но ведь ничего не боится только дурак или сумасшедший.

Роза вышла во двор, держа на руках Патрицию, которая сосала свои пальчики, бодрая как никогда. Из уст ребенка вырвался радостный крик, обращенный к Себастьяно Кваранте, который тут же развеялся по ветру.

– Возьми-ка свою дочь. Мне нужно перелить вино, я не могу сидеть с ней весь день.

Не дожидаясь ответа, Роза сунула Патрицию в руки Сельме. И теперь девочка смотрела точно на то место, где мгновение назад был Себастьяно.

– Ты тоже его видела? – спросила Сельма.

Патриция, потянувшись к матери, снова захихикала, потом пухлой ручкой схватила выбившуюся из ее косы прядь волос.

– Ай! Ладно, побудь тут. Только не плачь.

Сельма откинулась на спинку кресла, Патриция положила свою черноволосую головку ей на живот и пыталась ловить листья, кружившиеся в воздухе.

Себастьяно Кваранта больше не приходил к Сельме. Зато в ноябре явилась с визитом Пряха. Она хотела сделать подарок по случаю рождения ребенка, тем более после того, как ей сказали, что Сельма заболела: самая суровая швея в четырех деревнях любила Сельму, хотя никогда не призналась бы в этом. Сама она слишком недолго пробыла дочерью, а стать матерью ей было некогда. Однажды днем, когда Сельма чувствовала себя просто замечательно и укачивала Патрицию, лежавшую рядом в кроватке, которую соорудил Фернандо, Пряха вошла во двор, нагруженная корзинами. Она с любопытством наклонилась, разглядывая малышку, но прежде поставила корзины рядом с Сельмой, словно это были подарки. В корзинах оказалась груда жакетов, юбок и прочих вещей, которые нужно было починить.

– Я принесла тебе работу. Твои подруги такие копуши, что мне быстрее приехать сюда из Сан-Бенедетто, принести тебе эти вещи и забрать починенное в срок.

Это была неправда, в тот раз Пряха не торопилась. Она привезла Сельме только старые вещи, забытые в мастерской, за которыми так никто и не пришел. Решила, что Сельма повеселеет, если найдет чем занять руки; а если ее гложет тревога, как бывает с каждой женщиной, насколько было известно Пряхе, то работа – хорошее средство от всех волнений. Сельма так обрадовалась подарку, что разбудила Патрицию, вытащила ее из кроватки и передала Пряхе. К этому времени она уже умела брать дочь на руки, укладывать спать и кормить давлеными фруктами и молоком, которое кормилица сцеживала в бутылочки.

– Что мне делать? Я не хочу, чтобы она расплакалась.

Настал тот день, когда Пряха спрашивала у Сельмы, как следует поступить. Она держала Патрицию неловко, словно это был рулон ткани для штор, а не живой ребенок.

– Я тоже толком не знаю. Но Патриция храбрая, она жалуется, только если есть причина. Из-за вас она плакать не станет.

И правда, Патриция смотрела Пряхе прямо в лицо, пока та держала ее на руках; хотя ее только что разбудили, взгляд у нее был отнюдь не сонный, и она ни разу не захныкала, чему портниха сдержанно порадовалась.

Так постепенно, не спеша, Сельма начала любить свою дочь. И с этого момента все пошло на лад. Санти Маравилья, когда жена пришла в себя, помог Фернандо разровнять землю, чтобы расширить дворик за харчевней; тот не стал таким просторным, как прежде, но там удалось поставить не только кресло Сельмы, две корзины для шитья и колыбель Патриции, но и стол из орехового дерева, за который могли сесть десять человек. Однако Санти редко проводил время во дворике. Утром и днем он предпочитал болтаться у входа в харчевню, выпивать и играть в карты; порой он отправлялся на попутной телеге в Сан-Бенедетто, а в другие дни и вовсе никто не знал, где его носит.