Девки — страница 13 из 97

Только старуха-келейница, вытирая подолом глаза, молвила:

— Над безродными все так! Беззастойная![49]

Парунькины подруги вопили у своих изб под осуждающие крики родных.

Шествие остановилось у разрушенного сарая, где валялась старая телега и рассыпавшаяся бочка, обозначающая, что здесь пожарное отделение. Вожатый мужик сказал:

— Митингу, что ль, открыть? Может, кто речь тяпнет в честь гражданки?

Вдоль села мчался к сборищу разъяренный Семен. Сборище мгновенно начало расползаться. Вожатый снял с шеи Паруньки веревку и пустился наутек.

Парунька с плачем бросилась в сени.


Глава девятая

Ночью у Паруньки вымазали дегтем закрои и ворота — в деревне знак великого позора. В праздник, на гулянье Улыба нашептывала подругам:

— Приглашать Парку в артель не надо, ушли от нее — и хорошо сделали. На что лучше Устина квартира? При Парунькиной одежонке да огласке ей и за вдовцом не быть, а мы с вами, чай, хороших родителей дочери.

Девки не захотели иметь вечерки в опозоренном доме, и Парунька осталась одна.

Ночевала у ней, как всегда, Наташка.

Было утро. Наташка, обмотав голову волосами, лежала на печи под тряпьем. Она изредка кряхтела и ежилась, рассказывая:

— Пресвятая богородица, ясный свет земной, и уж насколько нелюбо Федьке, что тебя по селу водили! Мечет, шипит, всяких неспособных слов мужикам наговорил — горы. Чистая оказия... Совещевание сперва он устраивал то с тем, то с другим. С Игнатием, примерно, пошепчется — к милиционеру отскочит, с милиционером мур-мур — потом к Аннычу... А потом начал при всем народе Игнатия корить: «Пособщик, — говорит, — идешь, — говорит, — в хвосте и на поводу». Мужики смешки пускают. «Средство, — говорят, — по селу водить старинное и самое для нашего брата испытанное». Но тут Семен грамоту зачитал, а в ней для мужиков не по нутру значилось — председателя сменить за недоглядение и унижение твоей души. Начали кричать. Один выкликает одно имя, другой — другое. Федор Семена в председатели норовит. Рук за Семена нет, кроме молодежи. Опять Игнатий Пропадев в председатели и попал. Принялся Федор снова буржуев ругать всяко, а Вавила Федора головорезом обозвал и лодырем. «Теперь, — кричит, — государству от этих слов один убыток, такому словеснику голову следует оторвать! В газетах прописано, что «разумный мужик государству опора». Федор разъяснять: «Газеты поиначе писали: беднота власть берет». Семен молчит, а Федор пуще ярится... И зачем ему только на богатых зубы точить, ежели не выдают девок за него? Ему наша сестра — родня, у самого именья — гребень да веник, да алтын денег.

— В тебе смыслу мало, — ответила Парунька. — Он не за Марью мстит. У него программа такая — всех уравнять. Свобода, равенство и братство.

— Батюшки! Неужели я сарафан свой кому отдам, поплиновый с воланами?

— Не в сарафане вопрос. Равенство не в одежде — равенство в жизни. Федор против того, чтобы над бедной девкой издевались. Богатые девки к парням податливее, да ни одну не поведут по селу. Она с приданым, ее всегда вовремя замуж выдадут, она всегда честная. А наше дело — полынь. Сразу тайный грех наруже. Федор все это вот как знает. И он за правду. И если он прав, он воюет, а не хнычет. Он молодец. Вот он и хотел Семена в председатели провести. Сорвалось...

По углам заиндевело. На лавках валялись юбки, на полу лежала вязанка хворосту, принесенная из рощи.

Парунька голыми пятками ломала хворостины, и треск вытеснял тишину. Затем бросала палки на середину избы, к железной печке.

— Натопим скоро. Общественным хворостом. Все равно пропадать! — говорила Парунька, поднимая подол рубахи, чтоб не запутаться в нем во время прыжка.

— Смотри, Паруха, как бы не того... С обыском могут, — сонливо тянула Наташка. — В подпол хоть бы, что ли, спрятала вязанку...

— Пущай еще раз ведут. Все равно я здесь не жилица, так и так уходить в город надо. Вольно в Сормове девки живут. А мы женихов ищем, чтобы ездили они на нас, как на скотине. Вон Марья-то, полюбуйся, за богача вышла, а горя невпроворот.

— Не все так. Кому счастье и на роду написано.

— Все одно — бабья доля. Каждый год на сносях, да еще работай до упаду. Баба в деревне и печет, и варит, и стирает, и детей рожает, и нянчит, и мужа ублажает. И за это одна ей награда — выволочка. Только и слышишь: у ней волос длинен, да ум короток.

Она зажгла лучину и сунула ее в печку. В печке тотчас же затрещало, на пол через дверку поползли полосы света.

— Вот майся весь век, как Марья, и околей без ласки, без привета. Что это за жись? Девка ровно собака: услуживай весь век — сперва своим отцу-матери, а тут мужу да свекрови, а заслужишь-то что?

— Ой, Парунька, выйти бы за богатого, — молвила Наташка. — Хоть бы нарядиться, хоть бы покушать вволю, не думать, во что одеться, обуться, не дрожать над куском хлеба. Нет, Парунька, я бы и за богатого вдовца али старика. Только бы в сытой жизни пожить, на мягких подушках поспать да самой у печи хозяйкой быть. Какие пироги бы пекла, какие щи варила...

— Дура ты, Наташка, вот что. Весь век себя не выказывай. Ровно нет тебя, за место мебели. Собраться бы бабам да девкам да забастовку сделать: не желаем с мужиками жить до тех пор, как уваженье бабе делать будете. Узнали бы! А то, вишь, сами со своим добром набиваемся.

— Девка, Парунька, девка и есть, видно, тому быть.

— Да что, не человек, что ли, девка-то?

Под вечер пришла к ним Семенова жена — Шарипа. Она села без приглашения и заговорила сразу:

— У нас здесь организуется кружок, культурно-просветительный, молодежный. Членами будут девушки и парни. Заворотили бы мы дела. Вы как думаете?

— С серпом мы и без грамоты можем в поле кружиться, — ответила Наташка. — Над грамотными у нас смеются...

Та ответила:

— Так рассуждают только по темноте.

— А откуда нам светлыми быть? — сказала Парунька. — Весь век живем, что котята слепые... Одно только озорство от парней и видели...

— Зачем же минуты терять? Пойдемте на собрание.

На поверку вышло, что народную нужду она знала не хуже Паруньки, — того же поля ягода.

Пошли садом по насту к горнице, в которую отделил Василий Бадьин молодых.

Говорил Федор:

— Всякая деревня вмещает в себе, кроме прочих, элемент в некотором смысле мятущийся, но не видящий ясных путей. Посмотри, батрачек этих около нас — рота!

— Липовая, — поперечили ему.

— Уметь следует переделать в какую надо. Теперь девушки к свету тянутся. Букварями запастись и мало-мало, полегоньку да потихоньку, глядь, пять-шесть человек — и ячейка тебе! Анныч на молодежь не облокачивается. Он за мужиков цапается, прельстить их выгодностью восьмиполки хочет, машинным товариществом. Однако одно другому не мешает.

«Хитро обводить темного человека ладят», — подумалось Паруньке, но хитрость эта ей пришлась по нраву.

В горнице было много народу, пахло дымом и разомлевшими телами. На печи, свесив ноги, расположились парни, курили. Дым заслонял их головы, и нельзя было различить, кто они такие. В самом углу за столиком, образованным из положенной на кадку старой двери, сидел угрюмый, морщинистый и седой человек в чапане[50], ликом схожий с апостолом раскольничьего иконописья. Парунька припомнила, что, когда была девчонкой, заправлял он на селе комитетом бедноты и знали его «комиссаром».

Федор, упираясь головой в покрытую сажей матицу, рассевал слова нерешительно и робко, будто боясь кого разбудить.

— До волости пятнадцать верст и все лесом, одни волки да сосны кругом. Поп говорит проповеди о пришествии антихриста. Общество расправляется с сельчанами самосудом, как при Иване Грозном... Вчера Вавила рассказывал, будто к одной бабе забралась под череп лягушка, а святой угодник вырезал ее оттуда хлебным ножом, — и рассказчика слушают и верят! Подобным Вавилам хорошо рыбу в мутной воде ловить.

— Ловит, ловит, да утонет, — вставил нежданно Анныч.

— Где гарантия? — спросил Семен. — И когда это наступит? На западе пишут — мы спускаемся к старой жизни на тормозах... Что это значит? Несомненное возрождение Канашева во всеобщем масштабе! Разве про это мы думали, когда белых гнали? Как только я приехал с фронта, то сразу увидел: нельзя так жить. Беднота совсем разорена, да и неактивная какая-то. Избы развалились, по улицам, поросшим крапивой, бегают голые ребятишки. Хлеба нет, коров нет, нет сельхозорудий. А кулак, понимаете, ширится...

— Кулак организует коммуны, как Анныч бывало... Анныч, кулаки тебя опередили.

— Да, это факт, — сказал Анныч, — чтобы избежать репрессий, под вывеской коммун у нас целые монастыри прикрывались еще при комбеде. Даже помещики в имениях сколачивали компании своих родственников, приказчиков, лакеев и объявляли о переходе в коммуну. Сейчас это усилилось. И это как раз аргумент за то, чтобы беднота сама активизировалась. О чем я и говорю все время.

— Писать надо, освещать положенье, — продолжал Федор. — Прямо центру донесение с низов: так и так, мол, мы, низы, доносим, что заела глухомань, земля родит по старорежимным законам, газеты выписывают немногие, да и то на раскурку.

— Была встряска, повоевали, горели на работе, в комбедах политику вели, а пришло время такое — снова встал знак вопроса, — добавил Семен.

— Бегут люди из деревень, — продолжал Федор. — И выходит, что в городе работы нехватка, а у нас — людей. Обучать грамоте некому!

Он долго и горячо перечислял, кто отбыл в город и обжился там, кто думает убежать, говорил, что стремление это заражает девок.

«Гляди-ка! И все верно, и все правильно, думала Парунька, восхищаясь Федором, Семеном и Аннычем, — распознали они деревенское житье, вникли...»

— От темноты бежит каждый... — досадливо продолжал Федор. — Выходит, многие об учебе думают, но как только за книжку взялся — его багром в деревню не затащишь! Там ведь развлеченья, кино и «легкий» заработок, и культура — вот что тянет. А наше время, братцы, чернорабочее время, в истории запишется на все века... Направлять народ но-новому время приспело.