Девки присмирели и с неловкостью поглядывали на Паруньку.
Письмо было от Бобонина из города:
«Из далеких местов, из самого центру города, из самого главного ресторана «Хуторок» сообщаю вам, что пока живу почем зря. Вчера с товарищем выпили дюжину пива да три бутылки мадеры и совсем не спьянились.
Каждый день насчет кино соображаем, женского общества сколько хошь, всякие шикарные дамы и тому подобное. Завтракаем мы в своем ресторане, по полтиннику каждое утро уходит, кабы на эти деньги — в вашей бы ничтожной деревне целая артель наелась, а мы на одного человека. Кроме этого, ужин завсегда мясо, и белого хлеба ешь — не хочу. Еще раз, девчаты, пожелаю вам повеселиться с ребятами. Ни в чем я себя не стесняю. Седни калоши новые купил, хоть старые еще совсем крепкие, пятки немного по асфальту продрал, в заливку можно бы было отдать, да только нашему брату за это грязное дело браться не приходится. И еще думаю шарфик в ГУМе купить черный с белыми полосками; такая мода завелась, ежели порядочный человек, то обязательно по Свердловке в шарфе идет. У шантрапы, конечно, ничего этого нету.
Как поживает Парунька?
Сообщите ей, что дура она за первый сорт.
Если бы был у ней хоть луч сознания, не подумала бы она, что я на ней женюсь, толк в девках я понимаю. Отказываю я ее ребятам в вечную неприкосновенную собственность, пущай свое удовольствие справляют с ней.
Привет Усте. Думаю, на осеннюю Казанскую побываю, в престол. Тогда пир зададим получше святошного.
С почтением к вам остаюсь Михаил Иванович Бобонин».
Девки сумрачно слушали, парни ехидно улыбались. Парунька молча встала и ушла.
— Бежать на завод или в батрачки в другую деревню... Только бы от этих людей подальше...
Глава пятая
Идя по дороге к общественному выгону, Парунька видела, как по тропинке, извивающейся во ржи, тянутся от мельницы ребятишки, распевая песни.
Дальше, у мельничной плотины, размытой два года назад, копошились люди. Парунька различала девок с носилками, ребятишек с лопатами, роющих землю. С засученными портками некоторые таскали по болотистому берегу Печеси из ближайшего осинника хворост, бросая его в кучи, где должна быть плотина.
С Парунькой поравнялась, вынырнув изо ржи, баба. Она подталкивала сына в спину, приговаривая:
— А? С какой рани налимонился, пострел тебя положи! Где помочь — он тут, чтобы нализаться в доску.
— Что это там, тетенька, делают? — спросила Парунька.
— Помочь канашевская. Плотину устраивают. Это вот первая партия отработала, — проговорила она, кивая в сторону сына.
«Что за шутка? — подумала Парунька. — Нешто мельницу общество Канашеву поворотило?»
Из проулка хлынула пегая девичья волна, с безумолчным уханьем заполнила улицу. В середине, обвешанный девками, как вениками, тренькал в гармонику Ванька-Слюнтяй, и девки, мотаясь, подпрыгивали неловко и махали цветными платочками. Лица их, раскаленные самогоном, блестели и расцветали, как маки. Любка плясала навыбежку, клонилась от собственного веса и, заметая оборками пунцового сарафана пыль, искала кого-то руками в воздухе, чтобы облокотиться.
— Подруженьки... милые... родные... их! Да что нам не гулять-то!
Сзади парнишки подзадоривали:
— Любка, поддай пару! Валяй вовсю!
Увидев Паруньку, Любка заплясала еще неистовее.
— Выйти на глаза к людям у нас, что ли, не в чем? Праздничной надевки разе нет?
И затопала на месте:
У нас и сряда и харчи.
Укладки, полные парчи.
Мы невесты не плохи,
Нас обожают женихи!
Парунька поспешила в сад к Бадьиным. Там, под яблонью, уже отцветшей, за столом, сколоченным из досок, посредь парней-единомышленников сидел только что прибывший из уезда Федор.
С глазами, красными от дорожной устали, нечесаный и пыльный, он кричал на Семена. Тот сидел на пороге бани и угрюмо молчал.
— Выходит, я вырвал мельницу у зверевского общества для Канашева? А? Где у тебя, Семка, глаза были? И вы тоже, — обратился он к парням. — Кричали бы — не согласны в аренду кулаку отдавать, и баста! Сами обществом для заложки кооперативного фонду по очереди на мельнице сидеть будем... Эх вы!
— Никак нельзя, Федор, — ответил Семен, собирая ногою в кучку прошлогодний цвет анисовых яблонь. — Как только эта бумага пришла, председатель — немедля сход, чтоб без тебя обделать. Мы свое, а мужики свое. «Не выйдет обществом от мельницы доход получать. Жульство одно. Сдать в аренду». И сдали за пустяк.
— А сколько платы взяли?
— Сотню в год, плотину самому починить.
Федор хлопнул книжкой по столу и замолк. Парни виновато безмолвствовали.
— Людей таких я не понимаю, — сказал Федор. — В армии командные должности занимали, а в деревне — капитулянты.
— При чем тут капитулянты, Федор? — тихо возразил Семен. — Просто нет сил. А про армию зачем пустяки говорить. Там за спиной у тебя сила, и ты действуешь наверняка винтом. А тут? — он развел руками. — Нас тройка партийцев, а надлежит своротить такую ораву только убеждением... Да что тут говорить...
Он умолк.
— Как же? — переспросил Федор.
— Не знаю, — ответил Семен, — говорю честно, не знаю.
— А кто будет знать?..
— Я ходил в волземотдел. Обертышев нам сочувствует всей душой. Это, говорит, замечательно, что вы хотите сделать. Но, говорит, всему голова — общество... Как оно захочет. Общество пьет третий день без просыпу... Я каждый день баталию с мужиками веду. Вы, говорят, в городах сперва всех в коммуну сведите, а потом и за нас беритесь, кооперируйте... Канашев без кооперации растет и ширится... И глаза у них блестят, когда говорят об умении сельчанина выбиться из середняков в богатеи, хотя за углом богатея и поругают...
— Мне лучше тебя все это известно, — ответил Федор. — И не потому, что у Ленина хорошо разъяснено про двоедушие середняка. Я знаю его косность, упрямство, его звериный лик по своему домашнему быту. И вот чем больше я думаю об этом «идиотизме крестьянской жизни», тем все сильнее и сильнее закипает во мне желание сломить эту мужицкую дурь, эту строптивость, чтобы навсегда избавиться от этих «крестьянских проблем»... Кому, как не нам, знать, что идти мужикам за Канашевыми — это значит идти по старой столыпинской дороге... Мы сидим здесь, спорим, а там чокаются с кровососом...
— И об этом говорил я в волости. Разве, отвечают, кому-нибудь запрещается у нас угощать кого-либо...
— Ох, этот Обертышев! Ведь ужас в том еще, что в протоколе указан один участок земли... А Канашев берет другой, самый лучший, тут и лес, и луг, и река... Я вот сам обмеряю участок его постройки, сличу с протокольным и разоблачу его через газету...
Спустя три часа после этого разговора, Парунька сидела на лугу среди девок и баб, поодаль от сходки. Сходку собрали по требованию ячейки комсомола. Пришло очень мало народу, и как раз те, которые пьянствовали у Канашева.
Посередь мужиков, стоя на табуретке, исступленно, с хрипотою кричит Федор. Он убеждает мужиков нарушить договор с Канашевым, сделать мельницу общественной, деньги копить для кооперативного фонда.
Мужики шепотом переговариваются, некоторые, попыхивая цигарками, молчат, лежа на лугу, или ведут речь о вещах посторонних.
— Граждане, согласны, что ли, на мое предложение? — спрашивает, наконец, Федор. — Расторгнуть договор.
По собранию пробежала волна говора. Кто-то подал голос сзади:
— Нельзя человека обижать. Обида — тяжкий грех.
И вслед за этим с разных сторон подтвердили:
— Нельзя обижать... Уговор дороже денег.
— Кого обижать? — переспросил Федор.
— Известно кого — кто с обществом по чести уговор держал. Истратился на народ.
— Православные граждане, — взял слово Вавила, — обман — большой грех на душе человека. Подумайте, граждане, ежели человек уже половину дела сделал, помочь собрал, а мы труд его рушить будем, ладно ли это с нашей стороны?
— Человека обидеть больно просто, — подтвердили еще раз чьи-то голоса.
В центре, у табуретки, кипятилась молодежь. Угрожала. Гневом наливались мужичьи лица.
Тогда на табуретке снова появился Федор. Он сказал:
— Не допустим мы этого, граждане. Наглого кулацкого засилья. Все равно наша возьмет. Опять я в город поеду. Слушайте, граждане, по темноте своей так поступаете... И мы — коммунисты — докажем вам это... Устроим кооперативную мельницу обязательно. А Канашеву не сдобровать, вот увидите.
— Пой, ласточка, пой, — сказал молодой мужик, сродник Канашеву, почесывая коленку. — Эта песня не нова.
— Канашев мошной возьмет, — добавил его сосед. — Теперь справному мужику — дорога.
— Дорога до порога. И на него найдут управу.
— Ой, братуха. Что толку? Отсеки собаке хвост, все равно не будет овца...
В центре собрания шумели. Те, что лежали на лугу, одиночками расходились по домам.
Председатель уговаривал:
— Мужики, малость погодите. Конца делу нет, а вы домой норовите.
— Стада гонют, — отвечали мужики, — ужинать время... Шестой год революции кричим без умолку, как на пожаре.
Мужики спешили. На конец села Канашев выставил на луг несколько ведер водки. Федор услышал, как молодой мужик, оглядываясь и спеша к угощению, произнес:
— Мужику вино, что мельнице деготь: смазал и ходчей пошел...
— Слышь — кооперация. А что это такое? Узнать бы сперва.
Глава шестая
В овраге залегла тень, и уже посерело небо, когда Парунька подходила к своему дому. В избе было пустынно и сыро. Парунька открыла окна и села на лавку. С околицы доносились переливы гармоники и визг девок.
Голова тяжелела от пережитого, в суставах чуялась ломота. Парунька растянулась на лавке, не раздеваясь, подложив руки под голову. Успокоительная истома разлилась по телу.
«Вот, — думала она, — теперь визжат на околице и сряды у отцов просят, а придет время, посватает жених и начнется... Побои да каторжная работа — и не пикни. Для чего жить, коли такая девке доля? Разве лучше петли Марькина жизнь? И мать-покойница, умирая от голоду, — когда жмыхи и осиновую кору не досыта ели — наказывала: «Веди смирно себя, Парка. Помни, сиротой растешь. Свихнешься — беда». И сама мать, в худых опорках