Марья ходила, как в тумане, ничего не понимая, но догадывалась, что происходит в доме. Об этом поведала она матери, мать передала отцу. Отец, шаря глазами поверх дочерней головы, пробормотал сердито:
— Показалось тебе... Эту блажь ты из головы выкинь... Слышишь?
Марье казалось, что отец что-то знает. Она стала ложиться позднее и вставать, раньше, чтобы случайно подслушать разговоры домашних.
«Ужли учуяли, что Федя с документами в волость ушел? Так давно бы суматоху подняли. Хоть бы выгнали меня поскорее», — размышляла она.
Она отправилась к матери выполоть просо, твердо решив вернуться как можно позднее, на заре: не удастся ли этой ранью подслушать на дворе или в лавке разговора какого.
Темь только еще сползла с полей и огородов, когда Марья поравнялась со своим сараем. По тропе из сада вынырнули две тени, поплыли к ней. Она прислонилась к омету прошлогодней соломы и ждала с испугом. Мимо прошли по застланному гнилой соломой гумну свекор и Яшка. Осторожно отворил свекор сарайную дверь.
Марья подоткнула сарафан и прилипла боком к дощатым стенкам сарая.
Глухо и долго булькал голос свекра. Ничего нельзя было разобрать — только иногда нетерпеливо вплетался в его голос выкрик работника.
— Ну, вот... Кабы я не понимал!.. Еще бы... Эх, хозяин.
Наконец вновь тихо начала растворяться дверь. Видно, уже на пороге свекор напоследок бросил:
— Яков, держи язык за зубами! За эти дела... Упаси господи, коли что.
Марья отбежала за соседние сараи.
Яшка вышел со двора и двинулся по полевой дороге, неся на плече тяжелый узел.
Марья стояла, прижав к груди руки, и только тут поняла, что трясет ее мелкая дрожь. Лихорадочно соображала: «Что делать? Куда идти?»
Она подняла до колен сарафан и пошла прямиком по усадам к Паруньке. Молодая картофельная ботва холодными каплями росы обдавала ее голые икры. Пухлая земля обнимала ступни ног, под пятой чавкала грязью.
Светлело. Кусок березовой рощи неправильным четырехугольником виднелся за селом. Разодранная темь крепко завязла в кудрявом вишняке и в мохнатых ветках высокого вяза.
Огибая плетни, путаясь ногами в люцерне, потеряла полусапожку с левой ноги, шарила долго в кудрях раздобревшей травы, но напрасно. Скинула полусапожку и с другой ноги и пустилась в овраг босая.
Парунькина изба стояла третьей с краю на главном бугре над оврагом.
Парунька открыла дверцы сеней. Марья быстро вошла, повторяя:
— Пропала я, пропала моя головушка...
— Разъясни ты толком, — сказала Парунька.
— Страшно мне. Не знаю, что делать... Могут они все расстроить. У свекра везде рука.
— Ожидать от ваших что угодно можно, конечно. Но расстроить дело они не смогут. В вашей воле соединиться. В вашей воле разойтись. Сами кузнецы своего счастья.
Марью всю трясло от страха. Никогда не видала Парунька свою подругу такой растерянной. И Парунька сказала:
— Я сейчас к Федору схожу. Наверно, он прибыл из волости. Дел-то у него больно много. Хотел вчера обмерять канашевский участок земли, который отдало общество под лесопилку. Видали его бабы из стада. Весь день по берегу реки ходил. И в лесу видели. Ты пока оставайся тут. Отсюда прямо к Федору и отправишься. Завидую я тебе, Марья, с таким душевным парнем хорошо жить на свете.
Ожидая подругу, Марья села у окна. Хлебным ножом счищала плесень с подоконника, вздыхая, пересаживалась к другому окну и проделывала то же самое. Ждать было тяжело и скучно. Она вышла в сени, растворила дверь, села на порог.
День обещал быть светлым и жарким. Не было на небе дымчатых пятен, точно почистили его с вечера.
Прошли мимо бабы с подойниками, пристально на нее посмотрели и стали шептаться.
— Уж наверно, обо мне судачат.
Марья ждала так долго, что прикорнула в углу и задремала.
Проснулась, когда солнышко упиралось в дверные косяки. Вскочила, стряхнула с сарафана пыль, поправила косынку.
На зверевских полях, желтых, густо-зеленых и белых от гречихи, торчали согнутые фигуры баб, а ближе, в яри[70], полянские бабы — полольщицы шарили голыми руками в кудрявой зелени картофеля и проса.
Вдруг Марья увидела: по околице что есть духу пробежала девчонка, кому-то старательно помахала руками и исчезла в пряслах за сараями. За ней гуськом бежали ребятишки, а в улице отчетливо слышался бабий крик.
Марья вышла из сеней и уставилась глазами вдоль улицы.
Раскосмаченная баба, развевая сарафаном, тоже побежала вприпрыжку по верхнему порядку.
Марья, подоткнувши сарафан, встревоженно поспешила за околицу. По общественному выгону сновали взад и вперед люди. Бабы с концов полос, выпрямившись и закрыв ладонями глаза от солнца, глядели недоумевающе; одна взобралась на прясло — держась рукой за кол, спрашивала.
— Санютка... али беда какая?..
Санька Лютов ехал на лошади из стада. Он остановился на гати у пруда, и голос его прозвенел на всю околицу:
— Скорее бегите!.. Человек утонул!..
— Где, кое место, кто утонул? — галдели люди разом.
— У моста лежит, — отвечал Санька. Он повернул лошадь и поехал по запряслу[71] к реке, скрываясь в чащобе зеленеющей нивы.
За мостом, на зверевском берегу, пологом и топком, бестолково гурьбился народ; издали цветились сарафаны девок. Марья отличала знакомые фигуры баб. Через мост перебегали ребятишки, иные прямо в рубахах кувыркались вниз головой с перил в широкий омут. На зеленом бархате реки подпрыгивали серебряные черепки расколотого солнца. Поодаль на мели купались девки.
Марья торопилась: пробовала бежать и, запыхавшись, снова переходила на шаг. Ее обгоняли сельчане. Казалось, что она не дойдет, а свалится в траву где-нибудь вот здесь, посередине пути!..
Рябило в глазах. Ветлы зверевской околицы сливались с зеленью яровых полей. Пугливо торкалось сердце. Марья прикладывала к кофте руку и слышала его трепыхание.
«Что это я?» — подумала она, шагая по мосту, и вдруг увидела: от толпы откололась кучка девок и парней, а на кочке, у ручья, стоит Парунька и суматошно бьет руками пространство, указывав на село.
Марья сразу почувствовала дрожь в ногах. Мост будто заходил под ней, как живой.
Кто-то поддержал ее и повел к толпе. Это была Устя.
— Споткнулась я, — оправдываясь, сказала Марья не своим голосом.
— Ничего. Иди, матушка, в сторонку, — говорила баба, цепко держа ее под руку. — Главное, сердцем крепись... Всяко бывает...
Марья рванулась, отцепилась от бабьих рук, неистово разрывая локтями тесное кольцо собравшихся, протискалась в середину.
В осоке, у ручья, лежал в лохмотьях ярко-зеленой тины искалеченный труп Федора.
Она вскрикнула, упала и забилась. Бабы захлопотали около нее:
— Клади на траву. Водой ее обрызгивайте скорее...
— Допускать ее не следовало бы...
— Сердце болезной чуяло, бежала к реке, как чумовая...
— Вот оно где сказалось... Шило в мешке не утаишь...
Федор лежал на траве; на груди и под глазами ссадины, лицо все в царапинах. Висок был ободран: под прядями волос чернела рана.
Мужики, дружно сгрудясь, ждали знатока по делам утопших и опившихся — Филю-Жулика.
Фили-Жулика не было. За ним послали.
— Не иначе, стукнул кто-то по голове, — говорит мужик мужику в толпе. — Метки на виске от этого.
— Не иначе, — отвечает тот. — Канитель здоровая, чай, будет. Партейный.
— А может, сам утоп, об прутья да коряги размочалился.
— Сам, — с сомнением говорит молодой парень. — Тут милицию надо. Ясное дело.
— Санька, валяй к председателю. Несомненно, тут неспроста. Парунька правильно говорит.
— Больно горяч, — галдят разом мужики, — догадлив!
— Неспроста? Кто на такое дело решится?
Пришел Филя-Жулик с деревянной лопатой в руках.
Народ торопливо расступился перед ним.
— Уйди оттоль! — закричал он. — Разве можно, воздух загородили. Ногами к солнцу повернуть надо!
Марья поднялась и, не скрывая своей скорби, сосредоточенно смотрела в середину сборища.
— Отступите назад, говорю вам, — кипятился Филя.
Через плечи соседей смотрели люди в середину, но ничего разглядеть было невозможно. Только иногда подскакивал на высоту людских голов затылок Филиппа. Тогда скопом спрашивали:
— Ну что? Как? Очнулся ли?
— Как, отойдет? — спрашивали мужики.
— Нет, ответил Филя.
— Што так?
— Не говори под руку, — огрызнулся он. — Расступись, братцы, чтобы легче лопатой орудовать.
Воздух наполнился хлопаньем. Филипп с размаху бил утопленника лопатой по ступням ног — самое решительное средство, которое допускал он в практике.
От натуги у него на шее вздулись жилы; опуская лопату, он сильно крякал. После десятка ударов отбросил лопату в сторону, сказав:
— Шабаш! Воскресения, видно, не предвидится. Давай на завертку, Петряк!
Крутя цигарку, он заявил:
— Голова повреждена. Вот что.
После этих слов опять упала в обморок Марья. Волосами устилая помятую траву, она кричала невнятно и странно. Устя да Парунька с боков прижимали ее к земле; тело вздрагивало упруго и дробно.
— Бабы! Помогите нам. Что делать — ума не приложу, — надрывалась Парунька в тревоге. — Что же это такое?
От трупа толпа переместилась сюда. Говорили:
— Вот когда наружу любовь ихняя вышла!
— Недаром свекровь-то калякала, полоумная ровно какая, грит, небасенная, с первых же днев по углам глазами шарит... Порченая оказалась.
— Известное дело, раз девке жизнь испортили, на то она и порченая...
Шепотом докладывала баба:
— Иду я, бабыньки, утром, а она растрепанная сидит у Паруньки в дверях. «По какой причине? — думаю. — Свекровь полоть, пошла, а она сидит». Не в уме, видно, в нашу улицу забежала... Глаза зеленые, ровно белены объелась. Я ее спрашиваю, а она молчок. А оно вон что — окаянный в ней.
Бабы умывали Марью речной водой; больная успокаивалась.