Девки — страница 54 из 97

— Вы богачки, коли эдак, — упрекали они церковниц, — у вас припрятаны деньги, недаром за попа цепитесь.

И верующие потихоньку от соседей приходили потом к Вавиле и просили их выписать «до нового урожая, когда с силами соберутся и положенную долю попу сумеют дать». Так в записях у Вавилы и остался всего-навсего только дед Санькин — Севастьян. Он заявил, что на старости лет от бога не отринется — для попа последнюю рубаху отдает. Старика не потревожили, и этим дело и кончилось.

А верующие тогда же увидали, наконец, попа. То был высокий и плотный мужчина, сановитый, красный на лицо, лет под пятьдесят, здоровенный красавец. Говорил он баском, чрезвычайно чистым и приятным, и держался как хозяин.

— Красавик и дюже телен, — заметил кто-то из мужиков, — бабы будут сверх меры довольны.

Поп поклонился толпе и сказал:

— Прескверно огорожен храм христов, починить бы надо. Чего годим?

Ограда вокруг церкви была наполовину деревянная. Дерево сгнило, отчасти порастаскано было для печей, а каменные тумбы выкрошились, облезли, и железные писульки-украшения были сбиты с них ребятишками. Кресты в ограде над могилами попов и именитых сельчан тоже покосились, некоторые упали, и их втоптали в холмики могил.

Вавила утешил попа, сказав, что радение у народа к храму не уменьшилось, но пожар очень подсек достатки многих мужиков, и оттого некоторые временно выбыли из строя богомольцев; однако, ежели поп того заслужит, не только ограда, но и сама церковь будет заново перекрашена. Бабам он в свою очередь поведал: поп холост, монашеский на нем сан, и от мирского он бежит, будучи божьему делу предан сыздетства.

Народ порешил «испробовать» попа в летнем притворе церкви. Поп облекся в ризу, которая ему была коротка, и голосом легким и необычайно прозрачным оттяпал целый молебен. Народ ахал от удовольствия, глядя на молодую повадку попа, на его расторопность, а пел он вольготно и плавно, точно играя голосом. Все были в умилении. И Вавила Пудов говорил:

— Вот я какого выписал! Ему тысячу дать не жалко!

Когда поп разоблачился, на паперти летнего притвора сгрудился народ и попросил выложить свои условия:

— Сколько батюшка, думно вам за службу взять?

Отец Израиль, тряхнув огненно-рыжими волосами, промолвил:

— Сколько усердие будет, православные. Запрашивать в священном чине непохвально.

— Сто пудов ржи, батюшка, — сказал председатель церковного совета, норма попам повсеместная. За требу отдельно, по расценке.

— Картошечки прибавили бы...

— Ладно, — согласился председатель.

— За сорокоусты и за венчание, за поминовение родителей отдельная плата?

— Отдельная, — согласился председатель от лица стоящих.

— Исповедание особо.

— Особо, как искони.

— Не меньше пятака пусть кладут за исповедь, нынче деньги дешевые, — сказал поп, — чего возьмешь на пятак? Один-два коробка спичек... Причастие, конечно, бесплатное, за теплую водицу везде платят семишник[128].

— Семишник, — повторил председатель.

— Притом церковь облезлая, ограда свалилась, колокола гнусавые. Храм ведь божий! Крышу бы поправить.

— Поправим.

— Икононосцам и певчим особая плата, священника не задевающая. На оплату икононосцев где мне денег набраться?

— Где набраться! — согласился председатель.

— Где тебе денег набраться! — повторили также и стоящие поближе к попу мужики и бабы.

— У одинокого человека ни сродства, ни жены, — продолжал отец Израиль, — стряпка понадобится, квартирка понадобится — как хотите, а человек не птица, гнездо себе не совьет. При вашем же жилищном кризисе это большого раздумья дело... Вот и дровишки нужны, глядишь, в баньку сходить — туда-сюда, расходов ведь уйма, православные...

— Уйма, — опуская вниз глаза, тихо сказал председатель.

— Как не уйма! — повторил народ еще тише.

— По советским я законам — пасынок. Мне в кооперацию вступить членом нельзя, покупать надобно каждую мелочь на базарах, за все переплата. Там копейка, тут копейка, глядишь, наберется рупь. А сказано, «копейка рупь бережет».

— Копейка рупь бережет, — повторил вовсе тихо Вавила.

А народ ничего не сказал, примолк. Бабы стали меж собой шептаться, мужики помрачнели.

Тогда поп сказал:

— И этим, граждане, премного доволен. Знаю, что в случае чего не обидите. Глядишь, в баньке помыться...

— Да господи! — закричали обрадованно бабы. — Да хоть каждый день мойся, батюшка! У нас это любят, как же, батюшка, в баньку мы постоянно будем вас кликать.

Все разом стали говорить про баню, припоминали случаи, когда кто угорел и от угару умер, у кого лучше баня, у кого хуже, — и по всему было видно, что все обрадовались, когда поп прекратил просьбы. Народ стал шумно расходиться по домам, хваля поповский голос.

Вскоре по Немытой Поляне поплыл колокольный звон, начались великопостные службы, и появились на улице строго принаряженные говельщики.


Глава четвертая

А безбожники, те готовились к весне по-своему. Санька под свесом неказистого двора чинил с отцом хомуты, подновлял ремни и веревки на сбруе, ладил телегу. Санькин дед Севастьян, тихий старик, выходил иногда на солнечный припек взглянуть на свежесть дня и послушать звон. Он жадно крестился в сторону Кувая, подсаживался к Саньке и спрашивал сердясь:

— Матюшка где? Куда вы его запрятали? Эх, садовы головы, черти болотные, сгубили парня хорошего навек.

За всю свою жизнь он ни разу не видел города и уподоблял его ветхозаветному Содому.

— Матюшка, дед, наукам обучается и политике, — отвечал Санька, — железные дороги будет строить, машины, тракторы и всякую железную штуковину, пригодную в социализме.

— Да разве с Матюшкиными руками машину строить? Тут надо руки — во, — дед указывал, какой толщины должны быть руки, — богатырские.

И он принимался, не счесть в который раз, рассказывать историю про крепость рук и голов силачей, памятных ему.

Дедова старина вставала перед Санькой оголенно-страшной, исполненной причудливых невероятий. Санька не всему верил, принимая многое за невозможное, но слушал все же охотно, посмеиваясь над увлечениями деда. Дед же славил людей, давно умерших. Он говорил, что весною ловкачи села головою вниз бросались с кручи в реку, и был уговор между ними — кто прошибет затылком закраину льда, тот останется в выигрыше и пьет водку, купленную проигравшими, сколько захочет. Игра носила звание — «дать резака». Верх в ней всегда одерживал он, Севастьян, и отец Егора Канашева — Лука. Брал Севастьян и в другом — он первый в январские дни крещенского праздника вылавливал из пруда деревянный крест, бросаемый попом при водосвятии, и даже при таком риске ни разу не хварывал.

Долго ворчливо и обстоятельно журил дед молодежь новую, Санькину родню, за хилость тела и незатейливость ума. В старину, по его словам, люди были двужильные, жили по сто лет, — а какие бои выдерживали «на любака» на околицах! А сколько было рыбы в реках! Леса везде целехоньки стояли. А какие были ярмарки! Какой наливистый родился хлеб! Не нажить тех дней, как прожил, пролетела пуля — не вернется.

Санькин отец, не стерпя, возражал:

— Тридцать лет тому назад ты видел коровий след, а все молоком отрыгается.

— Старики не меньше нашего знали, — перечил Севастьян, тряся головою, — сыновьям даешь потачку, Петро, и сам в геенну уготоваешь. Спокон веку, как свет стоит, так исстари повелось — детей наставлять на разум, а у тебя дети — чистая беда, неслухи.

Дел замолкал раздосадованный, тогда снова заговаривал его бородатый сын:

— Что касаемо Матюшки, верно — убогий он у нас. Не верю я в его сноровку. Хлибок, притом и простоват. С его ли умом лезть кисели есть? Пишет, способие на ученье дали, — врет, наверно! Хорошему человеку способие дадут, а ему нет, потому что хром, не речист и ростом не достиг.

— Матька, он по технике будет удачник, — возражал Санька, — у него рука к железу привычна, и в голове ко всяким выдумкам есть способность.

При этих словах Севастьян уходил на печь и слезал только к обеду.

Обедали у Лютовых не ахти как сладко: постное хлебово, картофель с огурцами, лепешки на конопляном семени — вот и все. При недостаче керосину Саньке не давали вечером зажигать лампу, и ему приходилось читать при свете лампадки. Изба была маленькая, и дети, которых насчитывался, кроме Саньки и Матвея, целый пяток, ложась, устилали весь пол — ступить ногой было некуда. Пол в избе, отстроенной из старого амбара, был бревенчатый, стены избы — не запаклеваны; кукушкин мох торчал из пазов, в пазы дуло. Потолок нависал столь низко, что нельзя было строить полати, оттого все ложились на полу, кроме стариков, которые безраздельно владели печью.

Уходя от тесноты, Санька зимою ночевал большей частью у девок на квартирах, как многие из парней.

Ночевали парни у девок на лавках и на полатях, но чаще всего под девичьими шубами, деля девичье тепло. Летом они ходили к девкам в шалаши, в погреба, в амбарушки. Такая ночевка привита была искони — это было не зазорно даже в глазах старших и отнюдь не вело к напастям.

Санька Лютов рано начал пользоваться всеми доступами к девичьим сердцам.

Затейливый на помыслы, озорной и не в пример брату рослый, он выделился из артели приятелей своих грамотностью, деловитостью, шутейной повадкой речей.

Ровесники его любили. Пастушечья жизнь приучила его к холоду, к тяготам жизни и закалила его тело, а вольная мирская пища укрепила его. Средь парней слыла молва, что Санька в деда, двужильный, и кулак у него, точно железом окованный.

Никогда за всю жизнь он не хварывал. А когда он был помоложе, то часто выигрывал табак, на спор пробегая по снегу в коренную стужу в одной рубахе и босиком с полверсты, а то и более. Товарищи, у которых он был главарем, уже обзавелись лаковыми сапогами, ботинками, галстуками, костюмами. У Саньки же ничего этого не могло быть. Такое различие разом порвало связь между ним и его приятелями, некогда бегавшими в одинаково рваных штанах и рубахах. Открылось то, о чем Санька вовсе не думал, — открылось, что товарищество бывает разное.