Девки — страница 65 из 97

; в гимназиях на вечерах со слезой читали Надсона («Друг мой, брат мой, усталый, страдающий брат, кто б ты ни был, не падай душой...»). Местные интеллигенты на благотворительных вечерах в помощь сиротскому приюту пили водку и закусывали волжской стерлядью. Но истинного положения вещей никто не знал и никто не хотел знать. В подвалах, тюрьмах, ночлежках, в духоте человеческий извержений, во вшах и смертных болезнях, в жалобах и стонах корчились, мучались и умирали люди, проклиная жизнь. Поэтому все, что Анныч видел в городе из довольства и довольных, представлялось ему миражем, хитрым изобретением врага человеческого. Ибо все ужасы, которые видел он, все несчастья, которым подвергался, все издевательства и притеснения, которые претерпел, — только это казалось истинной реальностью.

Он ночевал в ночлежке «Столбы» на Миллионной улице (в просторечии — «Миллиошка»). Там, в сырых, заплесневелых, прогорклых подвалах ютилась спрятанная от глаз обывателей городская нищета. Жертвы общественного темперамента выходили из подвалов по ночам под вуалями и зазывали на углах. В кандалах проводили арестантов на сибирский большак на заре, чтобы не смущать обывателя. Ужасающий, изнуряющий труд калечил здоровых парней, мужиков и баб, прибывающих толпами на заработки. И особенно поражало обилие безработных и нищих, с которыми ничего не могла поделать даже полиция, как ни старалась убрать их с глаз долой от доброй рабочей публики. Но их было так много, они выползали из своих городских закут[156] и трущоб с таким остервенением лавин, что полиция терялась. Все эти притворившиеся слепыми, хромыми, убогими, калеками, инвалидами, сиротами, перевязавшие руки и ноги веревками, чтобы имитировать увечье, все эти голосящие у подъездов, у пристаней, на толкучках и рынках, толпящиеся на кладбищах, в оградах церквей, у трактиров, на людных площадях, у святых источников, у часовен на дорогах, выходящих из города, продвигающиеся на колясках, на костылях, с поводырями, держась за бадожог[157] и шатаясь при молебнах, при иконах от монастыря к монастырю, околачивающиеся около обжорок[158], кофеен, трактиров, булочных, — это были такого рода люди, которые даже не прятались от городовых, не боялись ни тюрьмы, ни застенка (они для многих были желанными), не боялись ни позора, ни поношения. Подобного рода людей оказалось такое обилие, что Анныч был потрясен верностью тех выводов, к которым склоняли его там, на каторге, революционеры, твердя о неизбежном раздвоении мира на угнетателей и угнетенных и неизбежной борьбе между ними... Кроме того, в городе было огромное количество всякого рода жуликов, мошенников, воров, бандитов, аферистов, громил, которые, иногда имея золотые руки, сообразительность и молодость, растрачивали все это на преступления, чтобы всячески избежать труда, который им был ненавистен. Аннычу было ясно, что тот путь, которым шел он, не всякому по плечу и по силам: царский строй отучил их от работы, они были развращены. Нередко Анныч видел их на поводу у черносотенцев, трактирщиков и городовых. Анныч ими брезговал.

Анныч видел деревенскую нужду во всех видах и сам испытал ее. И голод, и холод, и мужицкую тоску, и кулацкую бессердечную кабалу, и барскую вопиющую жестокость, но крестьянская бедность не была столь оскорбительно отталкивающей и омерзительно безнравственной.

Деревенский нищий просил, чтобы не умереть с голоду. Его знали, знали, что он действительно голоден и, когда просил о помощи, не прибегал к обману, — милостыня шла для утоления необходимых, естественных потребностей. Нищета города несла на себе клеймо пороков, свойственных верхам: жажда наслаждения, презрение к труду, противоестественность потребностей. Деревенский нищий просил незатейливо: «Подайте христа ради!» Городской нищий обязательно проституировал какое-нибудь благородное побуждение человека или добродетель: патриотизм, гуманизм, половую любовь, материнское чувство. Все унижалось, втаптывалось в грязь ради получения подачки. Женщины на время брали чужих детей и, стоя на дорогах, показывали прохожим грязного ребенка в лохмотьях, вымогали подаяние. Или они приделывали подушки к животам и просили пожалеть невинную жертву своей горячей, но безрассудной любви. Сифилитики и алкоголики носили на груди дощечки с призывом откликнуться на зов героев Порт-Артура; чиновники, уволенные за взятки, убеждали всех, что они жертвы борьбы с вопиющим беззаконием царского суда. Сутенеры, прогнанные раскормленными купчихами, эксплуатировали интеллигентную отзывчивость к «затравленным за высокие убеждении и прогрессивные идеи».

Именно тогда Анныч понял, что эксплуатироваться негодяями может любая, самая светлая идея.

Словом, весь этот сброд, который ненавидел труд, борьбу, боготворил безделье, порок и холуйство, был Аннычу так же глубоко антипатичен, как и те, кто хвастался богатством и презирал нищету. Инстинкт труженика был в нем неистребим.

Изо всех сил Анныч выбивался, чуя под ногами бездну, держась за артели рабочего люда, исповедуя их заповеди и придерживаясь их обычаев и навыков. Он наконец скопил немного денег и уехал в деревню. Приобрел у сельского мира земельный надел в пять десятин, купил лошадь. Ему нарезали усад. Варвара рассадила яблони и груши, разбила огород, завела кур. Трудно дать представление о той степени скопидомства, до которой доходят крестьяне, когда стремятся выбиться в люди. Не зажигали огня, чтобы экономить на керосине и спичках. Ходили даже босые и, только выходя на улицу, обувались в лапти. Клали в хлеб лебеду, осиновую кору, мелкую мякину. Яйца, масло, овощи из огорода, яблоки из сада — все это шло на рынок. Не знали ни нижнего белья, ни мыла. Дров не покупали. Варвара ходила с детьми в барский перелесок и собирала там хворост. Дети весной ползали по оврагам, собирали щавель и крапиву, из которых варили щи. Зимой питались черным-хлебом и кислой капустой. Масло растительное и то было исключено. В доме никакой мебели, кроме деревянного стола и самодельных лавок. Спали на рогожах, без подушек, окутывались старой одеждой. Несмотря на это, в доме царило полное довольство, счастьем сияли глаза детей. Варвара не ходила — летала. Первый раз за всю историю села видели люди, как батрак с Голошубихи завел свою землю и свою лошадь.

Лошадь обожали, ею гордились, за ней ухаживали, ее ласкали, ее мыли, чесали, гладили, украшали лентами, ее видели во сне! Дети вскакивали по ночам и убегали в ночное, доглядывали, как пасется их старый мерин Васька. Надо было видеть их торжество, когда с поля возвращался отец и проезжал на мерине по улице, на которой первый раз колесо телеги примяло траву. Дети стремительно неслись навстречу, бросались с лету в телегу, брали в руки вожжи и на глазах у изумленной бедноты, понукая лошадь, подъезжали к своей избе. И тут уж всей семьей распрягали: кто нес дугу, кто хомут, кто чистил Ваську, кто совал ему отборный кусок хлеба. Мерин был старый, работящий и умный. Он сразу полюбил всю семью и охотно шел на голос не только взрослых, но и детей.

Анныч обрабатывал свои пять десятин да еще у барина арендовал исполу[159] пять. На другой год на скопленные средства приобрели корову и ягнят. Но все молоко продавали, дети пили только сыворотку. Но и тем были счастливы. В хлеву дышала корова, в избе пахло парным молоком. Хлеб тоже продавали. Словом, все. Накопили теперь на новую избу. Мечтали и грезили переселиться в новую избу на улице зажиточных крестьян. Сговорившись со старостой, Анныч уже облюбовал себе место выморочного[160] хозяйства. Только бы перебраться. Как вдруг случилось несчастье, обычное в крестьянском быту. Васька вернулся с околицы не вовремя, открыл клеть, разорвал мешок с пшеницей и ею объелся. Когда хозяева, пораженные как громом, увидели мерина, он уже лежал со вздутым животом и подыхал. Разбухшее в животе зерно распирало его внутренности. Анныч не выручил даже за кожу. Ее взял себе живодер за то, что ободрал тело животного и свез его в Дунькин овражек. Семья ужасно горевала. Варвара вопила целыми днями. Дети с испуганными глазами сидели по углам. Анныч целыми днями бесцельно бродил по двору, по огороду, по саду, думал забыться в работе и бессмысленно перекладывал упряжь Васьки с одного места на другое, хотя дел было много. Рожь стояла неубранной, поспевали овсы, на очереди была жатва и молотьба. А что делать без лошади? Зарывайся живым в землю.

Местные кулаки, пользуясь его бедой и чуя наживу, предлагали условия помощи, сводившие на нет весь его годовой труд.

Погоревал Анныч с женою и пошел на отчаянный шаг. Продал корову, овец и кур, остатки наличного хлеба, бабью сряду и собрал денег на новую лошадь. Пошел на базар. Он знал, что никто не мог продавать хорошую лошадь в коренную мужицкую страду. Цыгане-менялы продавали на базаре брак, надували простофиль-мужиков. Одры их были беззубы, ободраны, их самих надо было вести под уздцы, чтобы они не упали. Анныч и Варвара выбрали самую резвую из лошадей. Цыган запряг ее и лихо прокатил по улице. Лошаденка и без кнута бодро бежала и даже не хотела останавливаться. Анныч купил ее. Но когда подъезжал к селу, пыл ее иссяк. Сперва она пошла шагом, потом остановилась. Анныч похолодел от предчувствий. Сельчане сбежались на выгон. Опытные мужики сразу определили, что лошадь к моменту продажи была напоена водкой, а сейчас выдохлась. Кое-как ее довели до двора. Неделю выхаживали, поили и кормили вволю, сами недоедали. Когда вывели на работу, сразу обнаружились все ее качества. От дурного обращения и воспитания она страдала «норовом». Или внезапно останавливалась на дороге, или вдруг на работе пятилась назад, или шла вовсе не в ту сторону, куда ее посылали. Кроме того, она лягалась. Ребятишки боялись к ней подходить, и Анныча она ударила в лодыжку так, что он лежал два дня и охал. Все возненавидели ее.