— Ты председатель правления. Яков, надо бы уж тебе это запомнить, — сказал Канашев внушительно, — ты же и член сельсовета. Много заливаешь, Яков, говорят, опять играешь с парнями в орлянку, только на разуме гульба да бражничанье. Всем бросается в глаза — откуда деньги. Яков, образумься, остановись вовремя. Ты в чине. Выдерживай марку.
— Забываю все, — ответил работник. — Как бы вот не сбиться в случае чего? Смерть я этого боюсь! Приедут, гавкнут — подай председателя артели. А какой я председатель, скажи на милость, ежели я ни в чем не смыслю и в аферах состою.
— Дадим тебе книги. Ты разучи в них все, устав и отвечай, как по-писаному, без запинки... Ладно. Еще о чем говорили в номерке?
— Анныч говорил, что какие-то данные есть, никуда не денутся. Данные такие, между прочим, что Петр Петрович скрыл свою связь с тобою, а они свидетелей имеют. Карп проболтался при всем народе. Петр Петрович-де у тебя в частом бываньи...
— Постой, — оборвал хозяин. — Карп, он глупое дитя, и ему в рот въехать больно просто. Только кто же там свидетелями были, когда Карп болтал?
— Бабы были, девки и парни.
— Это хуже. Свиньи тупорылые, разнесут по селу. Дознайся, кто из баб был, и заткни рот им — крупа там гречневая припасена, пшеница в коробе... Узнай кто из парней, выставь обильное угощенье. Девкам — ленты, орехи, пряники... Говори про дело теперь.
Оба сели за стол. На нем шумел самовар, поодаль стояла хлебная водка. Яшка Полушкин поглядел на нее искоса и вздохнул.
— Ну? — сказал хозяин.
— Сейчас, — ответил работник, — не гони.
Налил, жадно выпил, морщась.
— Первым делом, — начал он, — поведаю тебе, как протекло веселье на селе. Когда собралась коренная холостежь, то подговорил я Игнатия — он пусть угощает, а я ему в долг деньги даю. Он такой, лишь бы дали, все возьмет и назад не отдаст. Поставили тут четверть горькой, и принялись парни пить, и кто-то подметил вслух — ни одного, дескать, между нами здесь комсомольца нет. А комсомольцы справляли в то время новый быт, читали про что-то у Квашенкиной. Тогда я привстал и говорю: «Товарищи, ни одного средь нас, говорю, комсомольца нет, и вы думаете, что они справляют новый быт. Но вы напрасно так думаете, они кобелируют. Слыхали ль вы, товарищи, что Марья Бадьина сына родила вчера только? Без мужа живет, а уродила». Тут средь этой побранки[178] встает другой и говорит: «У них, у коммунистов, губа не дура, они баб ядреных любят! Только Санька от нее нос воротит. Разлад теперь, и не мешало бы по Санькиным следам, по свежим, кому-нибудь пойти». Тут, конечно, все были очень хватимши, и всяк начал говорить, что кому в башку набредет: в старину, мол, «таких» девок и баб, как Марья, метили. Тут всяк расхрабрел: «Я хочу, — кричит, — Марью метить, дайте мне лагушку[179] с дегтем». А другие: «Метить ежели Марью, то и Дуньку надо метить, она тоже насчет гульбы большой стаж имеет». Потом говорят: «Давайте всех девок-комсомолок метить. Голоснем: «Кто за?» Тут все подняли руки. «Давайте, — кричат, — смелее. Все равно ничего не будет за это, их в лжеартельщики вписали». Раздобыли лагушку и двинулись по селу. Начали с дома Марьи. Дом новый, больно хорошо деготь приставал, кропили в окна, и закрои, и лобок[180], и пазы — хозяева спали, конечно. Потом пошли на поселок. Там был свет. В темноте нас, конечно, не видно, а работе помешало. Ну, мы все-таки домов пяток, в которых девки есть, освятили. Смеху было... Смеху на телеге не увезешь.
— Ты в стороне ли стоял?
— Меня будто и не было. Ни слова не выболтнул, рук не поднял. Да и на поселок артельный не ходил.
— Дело. Милиции с обходом не слышно?
— Не слышно.
— Из волости не приезжал ли кто?
— Не приезжал.
— Стенгазета не вышла?
— Ихняя?
— Наша.
— Не вышла. Заказать бы кому-нибудь, писальщики мы больно плохие.
— Газету в великом посту выпустить, — строго сказал Канашев. — Антирелигиозную. Посмотрите, что комсомольцы написали, и хлеще того вымудрите. Попов ругать, но отца Израиля не касаться. Дальше, что на селе случилось на этой неделе? Что Иван? С кем он хороводится?
— Иван со вдовами хороводится. У попа Устю отбил вовсе.
— Дело. С вдовой не канительно. Тут я спокоен. Вдова — мирской человек. Кто ее в укромном месте устерег, тот ей и хозяин. И все шито-крыто. Чем Карп дышит?
— Карп трусит. Говорят, такая попойка да, дескать, старорежимная издевка над девками даром не пройдет. Сельсовет может в ответе быть.
— Скуподушная личность. Ни рыба ни мясо. Ему в кобылью голову счастье прет, да не в коня корм. Пустяк такой случился — девок пометили, а он со страху уже портки замочил. Мямля. А как же его на трудный подвиг звать? Деньги остались?
— Три трешницы.
— Невелики деньги! Три трешницы, возьми себе на веселье.
— Конокрада по деревне водили, под звон бубен, в шкуре украденного козла. Парни пели песни, а девки хохотали до упаду.
— Дураки! Страна родная плачет, ручьем разливается, болезни, беды, напасти, а у них одно на разуме — скоморошья пляска. Не поймешь, под чью дудку пляшут. Вот вопрос, которого олух Карп даже себе не поставил. Дальше что?
— Подслушал разговор артельщиков про этап.
— Что такое? Что такое? — насторожился Канашев.
— Про этап, говорю, подслушал. Дескать, теперь товарищество — устарелый этап. Член товарищества ненастоящий артельщик. Переходят многие к полному объединению.
— Ага! Это важно и правильно. И нам следует переходить. Зачем отставать. Наоборот, надо торопиться. Не только инвентарь, машины, но и землю соединить, скот. Артель! Старинное слово, в детстве и я в артели работал... Приятное было слово, а теперь, как крапива, жжет. Не тот коленкор, новый смысл большевики и в это слово вложили... Надо на курсы кого-то послать. Поезжай-ка на курсы... Мы на свой счет содержать станем, государство в убытке не будет. А с курсов приедешь — добивайся руководства на селе. Мы поддержим. Не робей! Тебе везде дорога открытая, ты потомственный батрак. Еще что нового? Артельщики еще в лесу зимуют?
— Все еще в лесу зимуют. Лесовать будут до самой ростепели. Обязательно хотят к весне построить контору правления артели, коровник и столовую. Так и не вылезают из трущоб... Рассказывали люди — живут, как дикари, в яме, все черные, ходят, как дьяволы, все время не мыты, не чесаны. И бабы и девки вместе с мужчинами в той яме... Севастьян у никх за главного, называется — «хозяин»... И все слушаются... Анныч туда раза два наведывался и хотел из города к ним приехать... Получили они письмо: скоро приедет... люди сказывали, пишет: «Все как нельзя лучше повернулось в нашу пользу... Везу с собой бумаги...»
Канашева передернуло.
— Бумаги и мы достанем... Да еще поглавнее...
Он невольно произнес с укором:
— Все повернулось. Повернулось ли? Цыплят по осени считают...
Глава тринадцатая
О всех событиях минувшей ночи, в которую охальная ватага размалевала Марьино жилье, Санька узнал только под утро. Высунув голову из-под одеяла, он услышал материны слова:
— Отличили зазнобушку моего сынка таково красиво. Теперь от стыда некуда будет деться. Теперь скажут на селе: вот он, комсомолец, завлек девушку и бросил.
У Саньки заледенело сердце.
Саньку грызла досада, что не женился на Марье вовремя. Теперь на улицах будут кричать ему в угон «папашка», потому что никакой в том тайны не было, когда он с Марьей «гулял», да и она не скрывала этого, до последнего дня не таила бабьего греха перед людьми. Когда все тайное стало явным, бабы говорили: «С кем это тебя, Марьюшка, грех попутал?» Она такой держала ответ: «С кем попутал, с тем и распутал, история обыкновенная», — и только.
Долго люди удивлялись таким ответам. Санька знал про них и мучался. А после того как слух прошел, что Марья родила, он вовсе растерялся.
Что-то надобно было предпринять, а что, не приходило в голову.
Много раз на селе сбывалися подобные истории, и каждый раз Санька не зло, по-приятельски насмехался над пострадавшими парнями. А теперь все обернулося против него. Услыхав слова матери и угадав их темный смысл, он спрятал голову под одеяло и впервые отчетливо ощутил всю неприязнь к грубой силе обычая, раздавившего его покой.
В памяти встали сотни таких же случаев, которые ранили других и которые проходили до сих пор, едва задевая его разум, — только разум.
В водоверте дум смутно, но отчаянно кружилась одна: озорство — не просто «некрасивый поступок», как он думал раньше, а упругое средство врага. Санька вспомнил все, что делалось из удали, делалось после того, как «закладывали», «пропускали по маленькой», «заряжались»... А «заряжались» часто. Пили от усталости, от досады, от стыда, что дома детям жрать нечего. Пили молодые и старые, пили девки, бабы, даже ребятишки. Пили стаканчиками, рюмочками, а чаще прямо из горлышка бутылки. При таком деле считалось долгом обязательно «в доску нализаться», нализавшись — поругаться, поругавшись — подраться, а подравшись — привлечь властей для разбора. В этой склоке терял мужик свою тропу и попадал к чужакам на привязь.
Сейчас Саньке ясно представилось это в свете личных неудач. Он вспомнил, что в тех местах, где много лесу, крестьяне строят пятистенные дома. В передней избе у них чисто и просторно — там цветы, начищенный самовар, вытканные половики. Там можно было бы жить по-человечески. Но крестьяне запирают эту переднюю комнату и держат ее на случай, для гостей, для посторонних, а сами живут в грязной прихожей комнате, в которой вши, теснота и тараканы.
Такою же увидел Санька и свою горницу внутренней жизни. «Посторонние» знали только чистую комнату Санькиных дум и влечений, сталкивались лишь с тем, что он говорил или писал, сам же он жил постоянно и серьезно в «прихожей» — организовывал гульбу и озорные проделки и разудалую похвальбу перед девками... Все прошлое припомнилось сызнова: битье девок за «не любишь», игра в очко и в орлянку, заворачивание девичьих подолов на околице