Девки — страница 84 из 97

Она ушла и вернулась с узелком. Это была другая Фекла. Подобострастие слетело с нее. Вышли на площадку лестницы.

— Значит, опять подкопы под меня? — спросил Бобонин.

Девушки спускались молча...

— Есть правда на земле... — сказал Бобонин мягко. — Фекла, вернись, я тебе шубу куплю. Не хочешь? Ну, помни, директор треста мой закадычный друг.

Он застыл в удивлении: девушка, которую он презирал, даже не ответила.

Удивление ничтожных людей так же ничтожно, как и они сами. Для малого хлыща высокий идеал человечества — большой хлыщ.

Из соседней комнаты по всему этажу раздавалась разухабистая песня «Кирпичики»:

На заводе том Саньку встретила,

А потом, проработавши год,

Санька вылетел.

Бобонин постоял, изумляясь преображению Феклы больше всего, сказал сам себе:

«Ну еще посмотрим... Я кандидат партии... Всякого в партию не примут... И партия своих членов в обиду не даст, в угоду желаниям какой-то там беспартийной массе...»


Глава третья

Канашев тихо обошел мельницу кругом и направился в сторожку.

Полумрак скрадывал предметы. Жена спала на примосте[203], выделяясь на постели бугром. Он потушил лампадку перед образами и тоже лег. Через окошечко пробивалась и ползла по стене луна. В одевке, по-видимому, немало скопилось блох, — от этого или от другого чего, но Канашеву на этот раз не спалось. Луна сползала еще ниже, пришла полночь, а Канашев все не засыпал, все еще ворочался тарахтел и невнятно бормотал.

Когда ночь перевалила за половину, извне кто-то легонько постучал в окошко. Различимо захрустели весенние льдинки. Канашев привстал. Вдруг он увидел, что жена тоже поднялась и припала к стене, обнявши оголенные колена руками. В стекло опять робко ударили два раза. Канашев сидел по-прежнему, не тревожась. В стекло постучали сильнее, но Канашев остался недвижим, как был.

— Отопри, ирод, — сказала старуха умоляющим голосом, — отопри, душа моя изныла.

— Спала бы, ведьма, — ответил он.

— Мучитель безжаленный, — завопила старуха, — кровь свою родную не жалеешь, кровь погубляешь, бога в тебе нет. Чего замыслил?

— Перестань скулить, — зашептал он угрозливо, — тебе ль говорено, худая рогожа.

Старуха захлипала еле слышимо и свернулась на постели в ком. Канашев выдвинул наполовину окошечко, приглушенно заговорил:

— Люди ходят, Иван, a ты эдак, без утайки... Опять не сдержался, опять за свое...

— Отец.

— Иди, тебе говорят! Иди, справляй свое дело, как приказано. Хлеба тебе мать принесет. Смотри, пустят меня и тебя по вольному свету, затаскают по допросам, задергают. Можешь ты понять это али нет?

— А какое мое место? — ответил сын. — Сижу я на селе у Яшки алкоголика и у девок, а чего я понимаю в политических настроениях? Они меня дельнее, книжники. Этот Санька спит на книгах, хлеще профессора, да и все они... Ленина читают. На собраниях так и чешут, так и режут. А я что для них, буржуазный прихвостень. Держи карман шире: откроют они мне тайны! Они друг за дружку, по-марксически. А от девок что я узнаю?.. Ни к чему все это разузнаванье — одно слово, не моего ума дело. Да и никто в мои слова не верит... И ничего я не умею, и надоело мне все... Жизнь наша с горки, а не в гору. Тоска смертная!

— К одному концу, к одному концу близимся, — простонала старуха.

Канашев молча захлопнул окошко. Про себя сказал:

«Поди ты к бесу на поветь, окаянный!»

Но в раму стали колотить уже настоятельно: дробно звенели нетуго прилаженные стекла. Канашев отошел от окошка, и оно открылось. В неясном лунном свете снаружи уставилось бледное, исхудалое лицо сына. Старуха завздыхала на постели, а сын негромко, но твердо стал говорить:

— Голым пустят, — только об этом у тебя и забота. А о том заботы нет, что сын покою не знает, все выспрашивает, все высматривает, в шпиона по воле отца превратился, не на радость себе, а на горе... Вот хожу, хожу да попадусь на мушку.

— А еще что знаешь? — бросил из глуби сторожки отец.

— А еще то знаю, что ты меня бандитом сделал. У тебя одно на уме — богатство, жернова да кули с рожью. Но тому, чего ты хочешь, не должно быть, коммунистов не перехитришь. Они беда дружные... А Яшка не большая тебе опора. Продажная шкура. Бросил бы затеи, отец, сдал бы мельницу им. По всей Расее раскулачка идет... По всей Расее.

— Выкинь дурь из башки! То ли видали?!

— Я не выкину! — закричал сын. — Я бы давно наплевал на твое дело да ушел бы куда глаза глядят, только маму жалко.

Старуха сползла с постели охая, села у окна, зарыдала. Неожиданно треснула рама и, звеня, шлепнулась на дорогу.

— Зорить именье пришел? — прошипел отец. — Наживать вас нет... Отцов зажиток тебе не люб.

— Отец! — закричал снаружи сын, цепляясь за подоконник; голос его, сдавленный злобой, осип. — Отец, скажи, отчего на селе тревога? Анныча долго из города нет.

— Знать не знаю, — ответил Канашев тихо, — дурак. Откуда мне знать?

— Врешь, ты всегда все знаешь! — остервенело завопил сын. — Ты на три аршина в землю видишь, я не знаю, кто еще тебя зорче! Но хотя и зорок ты, а идет дело твое и мое к пагубе. Не лукавь, отец, ты и про Анныча все знаешь, знаешь, не перечь! А скажи, коли не так, для чего тебе быть в курсе того, что говорят люди на селе, зачем тебе меня дозорным на селе держать? Вот из города Мишка Бобонин приехал. Парунька и до него добралась, сместила его с работы, и теперь он хуже нас — гуляй-поле... Вишь, у них сила какая! На стороне на ихней вся власть, а ты воюешь.

— Мишка? — спросил отец вдруг.

— Точно так.

— Враки или правда приехал?

— Вчера, вот об эту пору.

— Смещен?

— В одну секунду.

— Парунькой?

— А кем же больше? Парунька главарь теперь в городе. Сказывают, в кепке ходит.

— Брехня это! — отрезал отец.

— Ты ничему не веришь, вот и сядешь в лужу враз нежданно-негаданно. С такими, как ты, иначе не бывает. От меня и то секреты имеешь... Припоминаю я, отец, зачем ты в поле в пургу ночью ходил! А? Зачем? Прикусил язык? Может, ты еще что-нибудь удумал? Ты на все решишься, тебя мало кто знает. Анныч пропал вон, сгинул, а ты уже угадал: ехал в пургу, замерз или волки растерзали. А неспроста, смотри, отец, это. Ноги, руки дрожат от страху. Я Лобанова дело не забыл...

— Иван! — вскричал отец исступленно. — Мели, да меру знай словам!

Отец метнулся в дверь сторожки, а сын отпрянул на дорогу и торопливо зашагал к селу.


Глава четвертая

Двадцатипятитысячников, направляемых в деревню, напутствовал секретарь обкома Прамнэк, приземистый, рыжеватый и молодой латыш, любимец коммунистов, человек огненного темперамента и неукротимых стремлений. Его обыденная манера говорить трогала сильнее, чем блеск так называемых зажигательных речей. От его простых слов веяло бесповоротной крепостью и силой. Миросозерцательная догматика была чужда ему, он всегда и везде опирался на факты жизни, а партийность рассматривал как подвиг. Пленительное обаяние исходило от него. А больше всего привлекали к нему его честная брезгливость к неискренности и вера в то, что стремление к добру на земле неискоренимо. Сердце Паруньки расширялось навстречу его словам. И желание посвятить себя работе в безвестной глуши было у нее естественным. Прамнэк говорил о назревшей необходимости коренной переделки деревни, о том, что единственное ее спасение в коллективных началах жизни.

Под конец он напомнил о решительном бесстрашии, которое необходимо сейчас в схватке с классовым врагом:

— Мы гуманисты. Но из человеколюбия часто приходится быть жестоким. Хирург отрезает гангренозную ногу у пациента без жалости, мужественно.

При этом он добавил:

— Мужество — высокая доблесть. Но проявлять мужество к слабым и несчастным — порок. Показывать свое бесстрашие в отношении детей, стариков, инвалидов — это мужество подлецов. Мы, революционеры, не мстители, каковыми нас изображает международный буржуа. Наше мужество не имело бы никакой цели, если бы не опиралось на добро и справедливость. Притом же рисковать жизнью ради самого риска — это значит создавать искусство ради искусства, науку ради науки, богатство ради богатства. Нет! Цели наши — человек. Мы — гуманисты. Самой прекрасной победой надо считать ту, при которой не было пролито крови. Помните, что потеря чести, когда человек невиновен, самое ужасное из несчастий... Трудно вам будет. Так ведь коммунист должен нести тяжесть жизни раньше беспартийного. Легко идти хожеными тропами. Идея не кокетливая девушка. Она требует к себе внимания не на час, она требует приверженности на всю жизнь... Ни на минуту не предаваться сомнениям в величии и правоте революционного дела. И к вам самим может быть применена несправедливость: ищите ее корни, чтобы уничтожить причину, пусть случайная обида, лично нанесенная вам, не заслонит интересов дела. Ибо, если несправедливость, совершенная по отношению к тебе, собьет тебя с толку, то ты утратишь право прийти к народу как брат.

...Не представлять врага обязательно глупее себя. Самое несправедливое дело всегда имеет внешнее подобие справедливости. Учитесь и у своих врагов, говорящих о вас такую правду, которая в вашей собственной среде хитро и любовно замазывается, замалчивается или топится в суесловии. Надо обстоятельно знать врага. Народная мудрость гласит: «коли хочешь подстрелить волка, надо знать его лаз». Поэтому будьте на врагов проницательными: тактика их многообразна. Если нельзя победить тебя в открытом бою, то они будут искать случая удушить тебя в объятиях... Их орудие — аллилуйщина.

...Обогащайтесь собственным опытом и доверяйте себе. Верьте больше людям, чем бумаге. Лучше прослыть виноватым, чем дать подчинить себя несправедливости. Соблюдение формальностей избавляет от служебных неприятностей, но очень часто и вредит делу. К сути вещей, к истине, путь очень труден, но любое мнение можно усвоить быстро и без всякого труда...