м Станислав Моравский в конце концов пришел к выводу, что, «не в пример большинству человеческих лиц, глаза Натали, очень красивые и очень большие, были размещены так близко друг к другу, что противоречили рисовальному правилу: один глаз должен быть отделен от другого на меру целого глаза».
Надя нашла словесные подтверждения этому портрету у многих современников Пушкина. Князь Вяземский прямо написал: «У нее глаза были несколько вкось». Внучка Кутузова, графиня Фикельмон, выразилась уклончивее, но тоже достаточно ясно: «…взгляд не то чтобы косящий, но неопределенный». Да и сам Пушкин называл свою жену: «Моя косая мадонна».
Надя все это знала, помнила, но портреты, на которых была изображена Натали Гончарова, опровергали живое впечатление современников. Никто из художников не захотел нарушить «рисовального правила», даже если того и требовала натура. Только Брюллову, пожалуй, удалось передать некоторую странность во взгляде. У Брюллова именно получился «взгляд не то чтобы косящий, но неопределенный…». А Наде хотелось в своих рисунках добиться большего: чтобы зрителя «как кулаком» ударяло лицо этой ослепительно красивой женщины, ставшей невольной виновницей гибели Пушкина. В некоторых рисунках ей это уже удалось, особенно в одном, где Натали стоит, готовая ехать на бал, а Пушкин сел в кресло и закрыл лицо рукой, чтобы загородиться от своей красавицы жены. Как кулаком, она ударила его капризно-прелестным лицом, пышными плечами, спиной. Она уходит, а у него нет сил даже посмотреть ей вслед. Он закрылся рукой, и кто знает, как долго будет сидеть так после ее ухода. «Пора, мой друг, пора, покоя сердце просит», — назвала Надя свой рисунок.
В других композициях она ослабила «удар кулака». Она пыталась понять Пушкина, пыталась посмотреть его глазами на Натали в счастливые минуты жизни. Но своего неприязненного отношения к Гончаровой Надя так до конца и не смогла преодолеть. Особенно отчетливо она изобразила ее чужой и своим детям и мужу в композиции, названной: «Пушкин в кругу семьи». Трое детей и няня за одним концом стола, а Натали за другим. Поэт держит сына на руках и кормит его с ложечки, девочка постарше сидит напротив и смотрит на свою красивую маму издалека. Няня принесла третьего ребенка, грудного, может быть, его тоже надо покормить, часы на камине показывают пятнадцать минут двенадцатого, но Натали, красивая, отчужденная, пьет кофе в одиночестве и смотрит куда-то в сторону.
Надя легко набросала в блокноте одни портрет Гончаровой и, перевернув лист, так же быстро набросала и второй. Оператор снимал так, чтобы видно было, как девочка рисует. В видоискатель он видел ее руки крупным планом и наслаждался зрелищем того, как спокойно и уверенно московская школьница воскрешает некогда жившую здесь женщину и обстановку вокруг нее. Удивлялся и режиссер. И только одна Надя знала, как много ей нужно было готовиться, чтобы суметь почувствовать эту домашнюю обстановку в музее, чтобы знать, что глаза у Натали Гончаровой, помимо всего прочего, были зеленовато-карие, а Пушкин однажды отпустил усы и нарисовал себя с усами на полях рукописи.
Арнольд Ильич Грессен попросил Надю проиллюстрировать две главы из книги о жизни Пушкина, тот период, когда он сам себя не изображал. Но Наде слишком близка была эта тема, и она, закончив иллюстрирование глав, продолжала рисовать дальше, вплоть до дуэли и смерти поэта.
На третий день киносъемок желтенький микроавтобус повез Надю за город. От нее требовалось постоять перед зданием Царскосельского лицея, перед памятником Пушкину в лицейском садике, пройтись по аллеям Екатерининского парка. Но девушка устала позировать, устала рисовать в кадре под пристальным, надоедливо жужжащим глазом кинокамеры. Она хотела домой, в свою комнату. К тому же начались всякие осложнения с машиной: в парк нельзя заезжать на автобусе. Режиссер пошел за разрешением. А Надя, как остановилась посередине липовой аллеи, так и стояла, не желая идти ни вперед, ни назад.
— Может, бутерброд съешь? Кофе выпьешь? — спросил отец.
— Нет, после, когда все закончится.
Николай Николаевич топтался вокруг дочери с бутербродами, с термосом, не зная, как и чем скрасить ожидание.
— Посмотри, какой красивый дворец! Вот никогда не думал, что синее с белым и золотым так красиво.
— Когда же их пропустят? — с безнадежной печалью в голосе сказала Надя.
— Ты очень устала?
— Нет, но надоело ждать.
— Ты, Надюшка, попрыгай немного, а то замерзнешь, — предложил отец.
— Не хочется.
Она отошла от него в сторону, подобрала черный прутик. Снег за деревьями по обе стороны аллеи лежал чистый, ровный, как лист бумаги. Возникли в памяти строки стихов Беллы Ахмадулиной: «Мороз, сиянье детских лиц, и легче совладать с рассудком, и зимний день, как белый лист, еще не занятый рисунком». Надя наклонилась и прочертила прутиком линию наугад, пробуя материал. Прутик ей подчинился, как фломастер, и она рядом с пробным штрихом на совершенно белом снегу белыми рыхлыми линиями изобразила арабский профиль Пушкина. Ее руки не могли оставаться без движения, без работы, без ощущения материала, из которого сделан мир. И так же, как в поезде она рисовала пальцем на стекле, так и здесь она покрывала снежное пространство головками и фигурками лицейских друзей Пушкина. Все получались очень похожими: и Дельвиг, и Кюхельбеккер, и Пущин, и даже Катенька Бакунина, хотя перед Надей был не лист бумаги, а «зимний день».
Кинооператор поднял кинокамеру над головой и включил ее. Надя вздрогнула и остановилась.
— Пожалуйста, не останавливайся, рисуй, как рисовала, — попросил оператор, — не обращай внимания на меня.
Надя подчинилась. Она снова начертила профиль Пушкина, рядом появилась Натали Гончарова. Рука девушки была уверенной и осторожной. Создавая свои пушкинские рисунки, Надя всегда чувствовала: ошибись она немножко, и линия будет не пушкинской, а линией Иличевского или Мартынова, лицейских товарищей поэта, которые тоже рисовали, но гладенько и не размышляя.
Она перестала рисовать, когда над ее головой перестала жужжать кинокамера. Несколько минут длилась тишина, которую никто не решался нарушить первым. Кадрам, отснятым в Екатерининском саду, предстояло занять в фильме важное место.
Глава XXVI. Круг
Ленка встретила Надю, как и пять дней назад, в красных вельветовых штатах и красных домашних туфлях с белыми шарами-помпонами. Но вместо кофты на ней был свитер, и она еще куталась в плед.
— Представляешь, у наших соседей батареи потекли, и весь подъезд отключили. Хожу, замерзаю. Ты не раздевайся.
Надя сняла шапочку и, держа ее в руке, прошла в комнату, не раздеваясь.
— Помнишь, ты хотела купить виды зимнего Ленинграда и не нашла? Я тебе привезла, — сказала она.
Ленка приняла буклетик, развернула, но смотреть не стала, отметила только верхнюю открытку:
— Лошади на Аничковом мосту. Вот мерси.
Она от смущения сказала «лошади», а не кони. Ей было очень приятно получить подарок от Нади.
— Как снимались? Что нового видела в Ленинграде?
— Снимались, как все снимаются, а нового… Видела, как Медный всадник шевелит ногами. Пушкин не зря оживил Петра I и заставил скакать за Евгением. Случайно открыла… Есть одна точка, когда идешь от Исаакиевского собора к набережной вдоль ограды памятника. У всадника ноги свисают с крупа лошади параллельно, и вот, когда внезапно посмотришь на самой середине, а сама продолжаешь идти, то видишь, как одна нога уходит вперед, а вторая — назад. И передние ноги лошади, вздыбленные вверх, также шевелятся. Оптический фокус. Все в жизни оптический фокус. Сама идешь, двигаешься, а кажется, что двигается и идет тот, на кого ты пристально смотришь.
— Какая-то ты странная, Надьк, как будто еще не приехала.
— В Эрмитаже были с отцом очень коротко. В зале Рубенса видела дикторшу Центрального телевидения Анну Шилову. Оказывается, она позировала Рубенсу для картины «Союз земли и воды». На переднем плане стоит, облокотившись на кувшин. Еще один оптический фокус.
— Надьк, ты не то говоришь, — забеспокоилась Ленка. — Что было в Ленинграде?
— Ничего не было.
Взгляд Нади упал на маленькую скамеечку, стоящую под торшером сбоку тахты. На скамеечке лежала раскрытая книга. Надя нагнулась, взяла книгу и посмотрела обложку.
— Альбрехта Дюрера читаешь?
— Вынуждена читать, — сказала Ленка. — Я сижу с тобой за одной партой, а ничего про твоих художников не знаю. Что было в Ленинграде?
— Помнишь, в Эрмитаже, в египетском зале, мы видели папирус? Папирус, на котором написана сказка о потерпевшем кораблекрушение. Фараон послал одного из своих приближенных на рудники, но его корабль попал в бурю. Корабль утонул, а приближенный оказался на необитаемом острове. И вот он пишет отчет своему фараону. Там есть такая фраза: «Я провел на нем три дня в одиночестве, и только сердце было моим спутником». Только сердце. Я поняла в Ленинграде, как это бывает, когда только сердце остается спутником. Ты, Ленк, никому не говори. Я встретила Таню на киностудии, и она поблагодарила меня за то, что я им не звоню. Я не должна больше им звонить. Я решила его больше никогда не видеть. И когда я это решила, у меня даже сердце остановилось. Не знаю, как я завтра проснусь. Я же сразу вспомню, и мне не захочется вставать. Она у меня отняла надежду.
— Что же ты теперь будешь делать?
— Я уже сделала. Я посвятила Марату свои рисунки к «Мастеру и Маргарите». Написала на папке с внутренней стороны: «Посвящается М. А.». У меня осталась только одна эта возможность приблизиться к нему, вернее, приблизить его к себе.
— А знаешь, Надьк, даже хорошо, что так случилось, — бодро заявила Ленка. — Быстрей забудешь.
— Да, я тоже так думаю, — сказала Надя, — а иногда думаю по-другому.
— Как по-другому?
Пальто нее больше и больше обременяло Надю, давило на плечи.
— Ну, ладно, я пойду. Мама мне готовит ванну, а у тебя сегодня неуютно.