— Идет, катится! — откликнулся сухонький, морщинистый Снегирев. — И ты не можешь успокоиться!
— А ты знаешь, когда успокаиваются-то? — с иронией улыбнулся Кудряш. — Отца моего, медвежатника, зарыли в землю, а старушонка и крестится: «Слава-те, господи! Успокоился наш Вавилушко, навоевался, отмаялся!» Вишь, какое дело-то…
— Да так-то оно так, — согласился Снегирев, — а все-таки тебе уж семьдесят! Поработал! Чего еще? Отдыхай!
— Ничего-то ты не смыслишь, Снегирь! — махнул безнадежно Кудряш и глянул на Северова, как бы говоря: «Слыхал этого болтуна?»
«Да, да, да, — радостно и взволнованно думал Алеша. — Забираться в такие вот драгерки, на лесосеку, в цехи к токарям, в шалаш к паромщику, в кабинет к доктору — вот где прииски, вот где черпать сердцем золото».
На другой день Алеша сидел в кабинете Осокина и рассказывал, как Линочка приехала к Касаткину.
Начальник смеялся до слез.
На его столе в кувшинчике — алая роза.
— Вот ваша дочка хотела устроиться к нам в театр, а я хочу к вам на прииск. Возьмете?
— А чего вы здесь не видели? — спросил Осокин, думая, что актер шутит.
— Все не видал. К вам комсомольцы едут по путевкам. Возьму и я путевку. — Алеша говорил серьезно.
Осокин удивленно потеребил рыжую бородку. Заботливо отогнал муху от розы.
— Послушайте, вы же неплохой актер. Я видел вас в «Лесной песне». Это просто хорошо!
— А я хочу еще лучше. Потом вернусь в театр.
Осокин внимательно глядел в нежное лицо, усеянное родинками.
— Ну что ж, к цели каждый идет своим путем. У нас хороший Дворец культуры, самодеятельность — милости просим!
— Только на строительство. Штукатуром, маляром, каменщиком — кем угодно! — волнуясь, решительно говорил Алеша.
— Ладно! Мы строим обогатительную фабрику.
— А летом на драгу матросом!
— Договорились!
Для других и для себя
Две недели играли на прииске и две недели лил дождь. Весь июль был полон гроз, молний и оглушительных громов, В это утро дождь внезапно кончился и засияло солнце.
Актерам нужно было немедленно уезжать. Но робкая речушка, на середине которой еще недавно мокли бочки, превратилась в могучий поток. Среди него стояли затопленные рощи берез, осин и лиственниц. Новая, бушующая река смыла мост, километровый кусок шоссе.
Машины не шли. Пешком тоже не пройти. Впереди — поток, позади — сопки и тайга. Прииск был отрезан. Актеры застряли по крайней мере на неделю.
— Это невозможно! Это чудовищно! — хваталась за голову Дьячок. — К черту летит весь план, срываются спектакли, задерживается отпуск!
Дьячок, Воевода и Караванов в «Победе» Осокина помчались к мосту. Мутный поток, шириной с полкилометра, бушевал, кипел. Плыли бревна, кусты, охапки сена, вывороченные деревья.
Дьячок тоскливо взирала на воду.
— Что делать?! Что делать?!
— А вот, что они, — показал Караванов.
Солдаты в большой понтонной лодке, толкаясь шестами, переправляли во флягах молоко и сметану с подсобного хозяйства.
— Гениально! На лодке! Плывем на лодке! — вдохновенно возопила Дьячок, носясь по берегу. — Вон два грузовика на том берегу, они перебросят на станцию.
Привезли актеров.
Полыхалова, увидев поток, даже побелела:
— Вам что, артисты — бидоны с молоком?! Плевала я на ваши спектакли! Мне жизнь дороже! Вот поезжайте и сами играйте. Дураков нашли. Никуда не поедем!
— Да подожди, чего ты раньше времени горячишься? — огрызнулся Дальский. — Здесь тоже сидеть не больно-то сладко!
Алеша страдал: слова, голос Полыхаловой — все мучило, приводило в ярость, ранило сердце. Стоило побыть около нее, и он чувствовал себя разбитым, больным.
— Товарищ Полыхалова, — строго заметила Дьячок, — на это есть коллектив! Как он решит, так и будет.
Полыхалова по-мужски широко расставила ноги, уткнула в бедра кулаки, закричала:
— Коллектив! Тонуть буду я, а не коллектив! Пока здорова — всем нужна, а заболеешь — все спиной повернутся!
— Валентина Петровна, вы не забывайтесь! — резко оборвал ее Караванов.
— Думайте, что говорите! — вспыхнул Воевода.
— Если тебе, матушка, коллектив не по нраву, лучше черкни-ка заявление — плакать не будем. Сыщи себе театр по душе! — рассердилась Снеговая.
— И действительно, слушать противно! — отвернулась Юлинька.
Полыхалова смутилась и сразу же сбавила тон:
— Да ведь, товарищи, поймите…
— Мал клоп, да вонюч, — философски изрек Никита.
Все расхохотались. Полыхалова, красная, уничтоженная, отошла за куст. Ее пестрая шея раздулась.
«А солдаты все видели, все слышали. Усмехаются, — подумал расстроенный Алеша, поглядывая на лодку. — Как же они после этого будут смотреть на нас в спектаклях?»
На душе стало противно и печально.
Годы живет этакая Полыхалова только для себя, а раз для себя, то, значит, живет мелочами, глупостью, отравляет жизнь и себе и другим. Начисто забыла она, что такое жизнь души. Вот сейчас полна бессмысленной злостью, а рядом такое чудо: яркая, промытая трава и огненные саранки торчат из луж. Что ей до этого! Она слепа.
Воевода, Караванов, Алеша Северов, Никита, Долгополов, Сенечка разделись до трусов. Из карманов пиджака у Воеводы посыпались спичечные коробки, поплыли в желтоватых струях.
— Что за черт, — удивился он, — откуда столько их?
Актеры захохотали, схватили его на руки и с гиканьем бросились к лодке; Воевода, поднятый над головами, вырывался, кричал:
— Ненормальные! Я боюсь щекотки!
Звонко смеясь, подняв голубое платьице выше колен, пробежала по воде Юлинька, забралась в лодку.
За ней сели Снеговая и другие женщины.
Северов, злясь, наблюдал, как среди них устроился и Белокофтин. Он испуганно поглядывал на бушующую воду.
Подошел огромный, смеющийся Дальский в одних трусах.
— Да что вы, Павел Николаевич, — обнял его за плечи Алеша, — есть помоложе вас! — Он глянул на Белокофтина.
Тот сделал вид, что ничего не видит и не слышит.
— Раз пошла такая пьянка — режь последний огурец! — лихо протрубил Дальский и, ухнув, окунулся в мутную воду. Струи принесли охапку сена, обкрутили вокруг ног…
— Тебе больше всех надо! — ехидничала с берега Полыхалова. — На дураках всегда ездят!
— Помалкивай в тряпочку! — гаркнул Дальский. — Я ведь волжанин! Тряхну стариной!
Полыхалова и Чайка остались на второй рейс, хотели проверить, чем дело кончится.
На носу и на корме стояли два солдата с шестами. У обоих шоколадные лица и меловые зубы.
Мужчины взялись за борта, и брезентовая лодка тронулась.
И опять перед Алешей открылась чаша, залитая сиянием солнца. И опять по краям ее синели величавые цепи сопок.
Радуга изогнулась ручкой через всю чашу. Один конец был очень близко. Через полосатый, розово-зеленый туман просвечивала опушка и виднелось то место, где радуга упиралась в мокрую траву, пятнистую от ромашек.
И как только Алеша очутился среди всего этого, он почувствовал себя легко, свежо. И так звонко откликалась на все душа, и так ярко видели все прозревшие глаза, и так любило все вздрагивающее сердце. И все чего-то ждало, и все чему-то верило. И такое, оказывается, наслаждение просто идти по земле. Ведь удивительное будущее затаилось где-то там, за сопками, где вечерами струится река золотого света. Туда рвется легкое сильное тело и беспокойное сердце. Но почему-то рядом с этой светлой радостью журчит еле слышимая светлая грусть. Так он чувствовал только в те дни, когда жил по правде, по совести, для людей, а не для себя. Снова душа откликалась на красивое. Он думал, что все на земле, вокруг человека исполнено удивительной красоты. Что это нужно только понять, уловить. А чтобы уловить, нужно иметь чистую душу. С замутненной душой красоту не разглядишь, не услышишь.
На дне чаши неслась, сбивала с ног бурная вода. Ноги путались в высокой траве, поток несся по нескошенному лугу.
Вода доходила по грудь.
Юлинька перегнулась через борт к Караванову, спросила:
— Тебе не холодно?
Он, толкая лодку, улыбнулся и покачал головой.
— Утром я наконец-то дозвонился до пионерлагеря. Ребятишки здоровы. Будь спокойна.
— У меня все сердце изболелось. Скорей бы уж увидеть их, — вздохнула Юлинька.
— Я сам соскучился.
Северов шел сзади и, глядя, как бурлит рассекаемая им вода, все слышал. Алеше стало больно: не с ним говорит она. Тяжело было видеть Юлиньку рядом с Каравановым. Нужно скорей уходить из этого театра, не мучать себя. И в то же время казалось страшным уйти и никогда уже не слышать голос Юлиньки.
В затопленной роще ивняка было особенно опасно. Каждую минуту лодку могло ударить о дерево, опрокинуть. Поток ревел среди стволов, взбивая комки пены. Стихли крики, смех. Даже Юлинька замолкла. Белокофтин побледнел, вцепился в руку Снеговой.
Алеша упирался плечом в борт, не давая лодке мчаться по течению. Ветки, лохматые, с мокрой слипшейся листвой, шлепали по лицу. Ива цвела, пускала пух над водой. Ноги спотыкались о невидимые пни, о кустарник, о корни. Вода крутилась под мышками, как зажатая рыба, бросала в лицо пену, листья, цепляла за шею оторванные ветки и траву. Швырнула захлебнувшегося зайца.
И вдруг дно пропало, все поплыли, лодку понесло. Солдаты уперлись длинными шестами, лица их стали багровыми.
Никиту Касаткина и Воеводу утащило под лодку, выбросило далеко от нее, в том месте, где был затоплен ольховник. Они барахтались в каше из ветвей и листвы.
Внезапно роща кончилась, стало мелко, течение ослабело. Подошли к берегу. Вернее, это был затопленный луг. Из тихой воды, с отраженными облаками, торчали кочки, трава, кустики. До сухого лесистого берега, где стояли грузовики, было с полкилометра.
Женщины подобрали юбки, босые, с чемоданами, зашлепали к лесу. Засучив штаны, поплелся и Белокофтин.
— Знаешь, как это называется? — мрачно обратился к нему Сенечка. — Свинством это называется!
Белокофтин промолчал. Алеша засмеялся.