Девочка из Морбакки: Записки ребенка. Дневник Сельмы Оттилии Ловисы Лагерлёф — страница 15 из 58

Лишь в четверть третьего Алина наконец-то поднимается к нам. И мы сразу замечаем, что все лицо у нее покраснело, обычно так бывает, когда ее мучает головная боль. Она открывает учебник, говорит нам, какие решать примеры, а сама бросается на диван и заливается слезами.

Она не говорит ни слова, только всхлипывает и рыдает, да так, что дрожит всем телом. Мы тоже молчим, сидим со своими грифельными досками. И очень печалимся, что не можем ее утешить, не можем помочь, хотя ужасно ее любим. Но боимся, что она рассердится, если мы попробуем хоть что-нибудь ей сказать.

И считать мы не в состоянии. Не можем думать ни о чем другом, кроме нее, плачущей на диване. В конце концов Анна, собравшись с духом, кладет грифельную доску в ящик и делает нам с Гердой знак последовать ее примеру. Затем мы втроем тихонько крадемся вон из детской, но Эмму Лаурелль оставляем там, поскольку Анна полагает, что ей, сестре Алины, надо остаться.

Потом Анна ведет меня в сад, мы садимся на лавочку, где никто нас не увидит и не услышит, и Анна заводит со мной разговор об Алине.

Второго сентября Анне уже сравнялось пятнадцать, и она всегда была необычайно разумная, маменька и та советуется с нею и обсуждает все на свете. Так вот, маменька сказала Анне, что очень огорчена Алининым решением и не может понять, отчего она уезжает, и спросила у Анны, не знает ли она, в чем тут причина.

Но Анна знать ничего не знала и сейчас говорит, что, как ей известно, Алина любит меня и очень много со мною беседует. И спрашивает, не припоминаю ли я, чтобы Алина говорила что-нибудь особенное про дядю Кристофера.

Сидя на садовой лавочке, я, конечно, очень горжусь, что Анна просит у меня совета по серьезному делу, ведь раньше такого действительно не случалось, но я совершенно не понимаю, что ей хочется выяснить. Ну что особенного Алина могла сказать про дядю Кристофера?

Анна вздыхает, оттого что я этакая глупышка и ничегошеньки не понимаю, а потом начинает объяснять мне, в чем дело. Говорит, что минувшим летом, когда здесь были гости, маменька, и тетя Георгина Афзелиус, и тетя Августа из Гордшё изо всех сил старались, чтобы дядя Кристофер обручился с Алиною Лаурелль. Они полагают, что дядя Кристофер достаточно ходил в холостяках, не мешает ему воспользоваться случаем и заполучить такую отличную девушку, как Алина. Вдобавок он купил себе небольшую усадебку под Филипстадом — Хастабергет, так она называется, — а потому самое время и женою обзавестись. Алина подходит как нельзя лучше — умная, милая, бережливая, аккуратная, к тому же характер у нее легкий, и пошутить умеет, и на язык остра, а уж маскарады, спектакли и светскую жизнь любит не меньше, чем сам дядя.

Рассказ Анны повергает меня в изумление. Я не могу вымолвить ни слова, и потому Анна продолжает:

— По-моему, маменька и тетя Георгина немножко говорили и с дядей Кристофером об Алине, и он несомненно с ними согласился, потому что нынешним летом обходился с Алиною особенно учтиво и внимательно. И несомненно именно потому, что дядя Кристофер держался столь мило и учтиво, Алина была так оживлена, до самого его отъезда, ведь дядя Кристофер, коли захочет, вполне может влюбить в себя молодую девушку.

Анне пятнадцать, и она, конечно, разбирается в подобных вещах куда лучше, чем я, мне-то всего двенадцать. Мне раньше и в голову не приходило, что кто-то может влюбиться в дядю Кристофера, так я Анне и говорю.

— Сама подумай, как замечательно он рисует, — говорит Анна, — и как замечательно играет, и какой он славный, и сколько может рассказать о Германии и Италии, да и не старый совсем. Лишь на несколько лет старше Даниэля.

Услышав эти слова Анны, я вдруг вспоминаю кой-какие вещи, каких до сих пор толком не понимала.

Дело в том, что после 17 августа, пока наши гости остаются в Морбакке, мы обычно устраиваем по вечерам какое-нибудь развлечение. Иногда выносим из залы всю мебель, и дядя Ури-эль учит нас танцевать старинные упландские сельские танцы, ведь дядя Уриэль вырос в Энчёпинге. А не то дядя Кристофер поет песни Эрика Бёга,[20] или он и г-жа Хедда Хедберг надевают студенческие фуражки и распевают «Однокашников»,[21] или же мы уговариваем тетю Нану Хаммаргрен рассказывать истории с привидениями.

И вот теперь мне вспоминается вечер, когда дядя Кристофер импровизировал. Началось с того, что дядя Уриэль надел на голову широкополую женскую шляпу, набросил на плечи мантилью и спел «Трепетную Эмелию». А смотреть, как дядя Уриэль изображает юную девицу, стыдливую и смущенную, было до невозможности уморительно, ведь дяде Уриэлю уже шестьдесят. Когда же дядя Уриэль допел до конца, дядя Кристофер остался за фортепиано, аккомпанировал-то, разумеется, он, а немного погодя заиграл снова, в совершенно другой манере. Нот на пюпитре не было, поэтому я спросила у тети Георгины, что он играет. Тетя Георгина сказала, чтобы я не шумела, и объяснила, что дядя импровизирует.

Я понятия не имела, что значит «импровизировать», но смекнула, что это нечто особенное, поскольку остальные сидели, благоговейно притихнув. Дядя Кристофер играл долго, часы в зале пробили одиннадцать, и я все удивлялась, как же он умудрился выучить наизусть столько нот.

Пока дядя Кристофер играл, я случайно бросила взгляд на Алину Лаурелль. Как и все остальные, она сидела не шевелясь, только лицо было полно жизни. Она словно слушала чьи-то речи. То улыбалась, то опускала глаза, то заливалась румянцем. И когда я посмотрела на Алину, то сообразила, что ей понятно все, что играет дядя Кристофер, будто он говорит с нею. Мне-то самой его музыка не сообщала ничего, не то что ей.

Вспомнилось мне и кое-что еще. Было это на праздник св. Ловисы, двадцать пятого августа. В этот день мы всегда чествуем тетушку Ловису маскарадом, потому что для нее это наилучшее развлечение. В нынешнем году мы разыграли «Визит графини» г-жи Ленгрен,[22] представленный пятью живыми картинами, причем на редкость удачно. Алина изображала пробста, утолщила себя, так что сделалась совершенно круглой, и нацепила на голову большой шерстяной парик, а дядя Кристофер был графиней, в шелковом платье со шлейфом, в большой шали белого шелка, в капоре и белой вуали.

Тут надо сказать, что, пока жил в Дюссельдорфе и учился живописи, дядя Кристофер обзавелся пышной бородою, а такую бороду под вуалью никак не спрячешь. Но странное дело, когда дядя поворачивал голову, выпрямлял спину и шевелил пальцами, нам всем казалось, будто перед нами настоящая графиня, и про бороду все забывали.

Когда представление закончилось и мы с Алиной переодевались в детской — я тоже участвовала в представлении, — я спросила, не думает ли Алина, что дядя Кристофер выступил очень потешно.

«Потешно! — воскликнула Алина. — Да, можно и так сказать. Он ведь прирожденный актер».

Она говорила с такой запальчивостью, что я не на шутку испугалась и не посмела больше ни о чем спрашивать.

Алина же продолжала: «Вы все считаете его потешным и думаете об одном: лишь бы он комиковал, а вы могли посмеяться; ничто другое вас не заботит. Но вот что я тебе скажу: очень жаль, что так, ведь твой дядя — гений. Если захочет, он может стать великим художником, или великим композитором, или великим актером. Но это никого не интересует. Вам он нужен просто как шутник-забавник. Никто из вас по-настоящему его не ценит, не дает себе труда разглядеть, сколько в его душе красоты».

После я долго размышляла о том, как взволнованно говорила Алина, но только теперь я подумала: а ведь это может означать, что ей нравится дядя Кристофер.

И когда я рассказываю Анне про этот случай и про импровизацию, Анна говорит, что, как ей кажется, все это свидетельствует, что Алина влюблена в дядю Кристофера.

Еще Анна говорит, что в день своего отъезда дядя Кристофер, как ей кажется, посватался к Алине, но она ему отказала.

— В последнюю минуту возникло какое-то препятствие, — говорит Анна, — хоть и непонятно, какое именно, он же ей все-таки нравится.

А сегодня Анна видела, что пришли письма из Филипстада, и она думает, что, когда Алина опоздала на урок арифметики, маменька говорила с нею о дяде Кристофере. По словам Анны, Алина бы так не плакала, если бы дядя Кристофер ей не нравился. И все же она ему отказывает. Нет, нам Алину не понять.

Довольно долго мы сидим в размышлениях, но безрезультатно, в конце концов утешения ради подбираем паданцы под папенькиными астраханскими яблонями.

В голове у меня словно застрял большущий ком. И я от него не избавлюсь, пока не додумаюсь, почему Алина такая странная.

Вечером, примерно с шести до семи, в детской обычно никого нет, я иду туда, достаю учебник и сижу будто над уроком, а на самом деле думаю об Алине.

Немного погодя нянька Майя приходит стелить постели и явно удивляется, что я здесь, гляжу в книгу и ни слова не говорю.

— Чего это с вами, барышня Сельма? — спрашивает она. — Неужто повторять велено?

— Нет, — отвечаю я, — просто мне грустно, оттого что Алина уедет.

Об этом нянька Майя не слыхала, хотя обычно она знает все. Она соглашается: вправду печально, что мамзель Алина уедет, ведь «энто человек, в которого впрямь можно втюриться».

Несколько времени нянька Майя молчит, а затем говорит, что диву дается, почему г-жа Лагерлёф отказала мамзель Алине от места.

— Маменька наверное ей от места не отказывала, — говорю я. — Она сама отказалась. Маменька тоже не понимает, почему она уезжает.

Нянька Майя опять молчит. Расстилает простыню, с весьма задумчивым видом подтыкает одеяло на Анниной кровати, потом говорит:

— Я тоже думала, что мамзель Алина вскорости уедет, только мнилося мне, вовсе в другую сторону.

— Это в какую же, а, Майя?

— Ну, я не сумлевалась, что она не к тетке своей отправится.

На это я не отвечаю, сказать по правде, не по душе мне, что няньке Майе все-все про нас известно.