Я зажмуриваю глаза и вижу, как дрожит земля и большие господские дома падают один за другим. Вот падают Роттнерос, и Скарпед, и Эйервик, и Стёпафорс, и Лёвстафорс, и Юллебю, и Хельгебю. Херрестад уже рухнул, а Гордшё шатается. И я начинаю понимать, чего боится маменька.
Пока я стою зажмурив глаза, папенька трогает меня за руку.
— Послушай, доченька! — говорит он. — Сходи-ка в гостиную, приоткрой дверь спальни да посмотри, успокоилась ли маменька.
Я конечно же иду, хотя невольно удивляюсь, отчего папенька не идет сам.
Знаю, разумеется, что папенька не выносит слез, но ведь должен бы хоть попытаться утешить маменьку. Мне кажется, он прямо-таки обрадовался, когда я давеча вошла в спальню и у него появился предлог уйти. В кой-каких вещах папенька совершенно беспомощен.
И вот теперь, одна в гостиной, я понимаю, отчего маменька плачет.
Я думаю о тете Георгине, которая говорила, что маменька тревожится, потому что папенька хворал и уже не в силах предпринять что-либо серьезное. Маменька знает, что грядут скверные времена, и все свои надежды возлагала на дядю Калле, думала, он станет ей опорой и поддержкой заместо папеньки. А дядя собирается уехать отсюда, и маменька останется одна, положиться ей будет не на кого.
Я отворяю дверь спальни и вижу там Анну, она уложила маменьку на диван и укрывает ее шалью.
Ну вот, думаю я, теперь маменька в хороших руках, и возвращаюсь в столовую, к папеньке.
А открыв дверь, я вдруг думаю, что никогда раньше не замечала, как он поседел, постарел, ссутулился. И с виду совершенно беспомощный.
И как же мне хочется быть взрослой, умной, ученой, могущественной и богатой, чтобы иметь возможность помочь ему.
Дневник Сельмы Оттилии Ловисы Лагерлёф
Эти дневниковые страницы посвящаются моим кузену и кузине — Элин и Аллану Афзелиус
С благодарностью в память о счастливом и очень важном для моего развития времени, проведенном в их родном доме.
День в дороге
В поезде между Чилем и Лаксо
Ну надо же, на Рождество Элин Лаурелль подарила мне дневник! Необычайно красивую тетрадь в белом переплете, с синим корешком и золотым обрезом по краю — прямо-таки жалко делать в ней записи. Однако Элин сказала, что ничего не жалко, наоборот, я должна взять в привычку день за днем записывать происходящее со мною, ведь позднее эти записи всю жизнь будут дарить мне радость и пользу.
Как бы то ни было, думаю, вряд ли я стала бы вести дневник дома, в Морбакке, ведь зимой там ничего не происходит, дни в точности похожи один на другой. Но по удачному стечению обстоятельств я теперь еду в Стокгольм, вот и сунула тетрадь в сумку, взяла с собой в поездку.
В поезде жутко трясет, и пальцы мерзнут, но это бы еще полбеды. Хуже всего другое — я понятия не имею, что полагается писать в дневнике.
Не так давно я прочитала «Дочерей президента» Фредрики Бремер,[29] а эта книга от начала до конца как бы дневник, только вот мне не хочется писать так по-ученому, так рассудочно. Нет, по-моему, дневник там не настоящий. Я имею в виду, не такой, какой люди ведут, когда, кроме них самих и какого-нибудь вправду близкого друга, никто его не прочтет.
Если бы Фредрика Бремер сидела сейчас здесь, в уголке купе, с карандашом и дневником, о чем бы она написала? Ну, наверно, рассказала бы, как все было нынче утром, когда мы с Даниэлем уезжали из дома. Но в таком случае начало получилось бы весьма печальное.
Разумеется, Элин Лаурелль права, когда говорит, что, если хочешь стать писательницей, нужно с благодарностью и радостью принимать все происходящее. Быть довольной, даже если попадаешь в неприятное и сложное положение, ведь иначе не сумеешь описать, каково это — чувствовать себя несчастной.
Вот почему я, пожалуй, должна записать как раз то, что нянька Майя говорила мне нынче утром, перед самым отъездом в Стокгольм. Быть может, пригодится, когда я вырасту и начну писать романы.
Вообще-то очень жаль, что так вышло, ведь до той минуты я была совершенно счастлива, что отправляюсь в путешествие. Пять лет назад я чудесно провела время в Стокгольме у дяди с тетей, и с ногой благодаря гимнастике стало намного лучше. Вдобавок я радовалась, что еду за компанию с Даниэлем, который после Рождества снова возвращается в Упсалу. До самого Стокгольма нам по пути, а Даниэль такой славный, я очень его люблю.
Встать в три часа ночи — удовольствие небольшое, но ничего не поделаешь, иначе не поспеть на станцию Чиль к стокгольмскому поезду. Все домашние, само собой кроме папеньки, встали попрощаться со мною и с Даниэлем, и мне показалось, когда они сидели у кофейного стола, вид у них был огорченный, однако, наверно, все дело в том, что они хотели спать и зябли. Я тоже хотела спать и озябла, но все равно радовалась, без умолку болтала и смеялась, тетушка Ловиса даже заметила, что отъезд из дома меня словно бы нисколько не печалит. Вроде как считала, что радоваться мне негоже.
— А вам не кажется, тетушка, что мне было бы стыдно печалиться, когда папенька с маменькой идут ради меня на такие расходы, лишь бы вылечить мою ногу? — сказала я.
Но тетушка Ловиса резонам никогда не внемлет, потому и отвечала, что сама она, уезжая из дома, не могла не грустить, хоть это и глупо.
Маменька не желала продолжения наших с тетушкой препирательств, встала из-за стола и сказала, что нам пора в путь. Но перед отъездом я решила зайти на кухню попрощаться с экономкой и служанками, ведь меня не будет до весны. И вот когда я шла туда через комнату при кухне, меня остановила нянька Майя: дескать, ей надобно кое-что мне сказать.
Выглядела она до того загадочно и важно, что я оробела, хотя, конечно, остановилась и выслушала ее. И она рассказала, что минувшим летом слыхала, как гордшёская г-жа Вальрот спросила у г-жи Афзелиус, правда ли, что зимой Сельма поедет к ним и будет ходить на гимнастику. И г-жа Афзелиус отвечала, да, так оно и есть, а потом добавила: ее, мол, не удивляет, что родители хотят отправить Сельму в Стокгольм, чтобы она ходила на гимнастику, однако ж она и аудитор[30] предпочли бы принять у себя другую девочку, так как Сельма весьма скучная и замкнутая.
Когда нянька Майя рассказала об этом, у меня сжалось сердце. Я замерла, не зная, что отвечать.
— Вы, Сельма, не серчайте на меня за этакие слова, — сказала нянька Майя, — я ведь добра вам желаю. Вот и хотела упредить, чтоб не сидели вы в Стокгольме молчком, не хмурились, как иной раз бывает, а были поразговорчивей да повеселей. Я считаю вас, Сельма, самолучшей из всех морбаккских ребятишек, и охота мне, чтоб и другие аккурат так же считали. Потому и не могла смолчать.
Пока нянька Майя говорила, я всеми силами старалась найти убийственный ответ и наконец решила, что придумала замечательную отповедь.
— Помните, Майя, как написано в катехизисе? — сказала я. — Коли услышишь дурное, не повторяй это; ибо от молчания тебе вреда не будет. Не говори этого ни другу, ни недругу, не открывай этого, коли не можешь сделать оное без угрызений совести.
С этими словами я ушла от няньки Майи. И поначалу не особенно огорчилась, думала, что дала няньке Майе самый подходящий ответ, пусть не сплетничает.
Но дерзости у меня изрядно поубавилось, и когда, прощаясь с тетушкой Ловисой, я поцеловала ей руку, думаю, она поняла, что я хотела попросить прощения за то, что давеча ответила ей так вызывающе.
Когда маменька надевала на меня свою большую шубу, чтобы я не мерзла на долгом пути до Чиля, я чуть не расплакалась. Мне было так грустно уезжать от нее и от всех домашних, которые меня любят, к другим людям, которые предпочли бы обойтись без моего общества.
Сердце ужасно болело, когда я села в сани, и, наверно, будет вот так же болеть все время в Стокгольме. Как я там выдержу до весны?
Даниэль учится в Упсале на врача, вот я и подумала, он мне поможет. И спросила, каким образом лечат людей, у которых болит сердце. Но Даниэль только рассмеялся и сказал, что ответит в другой раз. Сейчас ему слишком хочется спать.
Всю дорогу до Чиля мы с Даниэлем больше ни словечка друг другу не сказали, ведь раз уж я не могла быть занятной спутницей, то по крайней мере склочной и назойливой быть не хотела.
В Чиле мы купили билеты в вагон третьего класса, и, когда пришел поезд, нам указали купе, где пассажиров не было, зато пахло водкой, потными ногами и Бог весть чем еще. Мы попробовали проветрить, однако ж стало так холодно, что окно пришлось закрыть. Я сказала Даниэлю, что, когда разбогатею, никогда третьим классом ездить не стану. Даниэль ответил не сразу, сперва повернулся ко мне, вроде как смерил меня взглядом с головы до ног, а потом спокойно произнес:
— А я думаю, ты всю жизнь будешь ездить третьим классом.
Невольно мне вспомнилась красивая история из Библии про Мене, мене, текел, упарсин.[31] Нынче я была исчислена, взвешена и найдена слишком легкой.
Когда поезд тронулся, Даниэль достал немецкую анатомию и устроился в уголке читать, а я вынула дневник и с тех пор исписала целых пять страниц.
Вести дневник в самом деле очень полезно. Подняв глаза, я вижу, что мы уже добрались до станции Лаксо. Время прошло очень быстро, хотя у меня болит сердце и я очень расстроена. Все равно большое спасибо Элин Лаурелль.
В поезде между Лаксо и Катринехольмом
Мы снова сидим в купе — Даниэль со своей анатомией, я с моим дневником. И теперь я, пожалуй, напишу о том, как было в Лаксо, ведь когда пишешь, время идет на удивление быстро.
Когда мы подъехали к Лаксо, Даниэль захлопнул свою книгу и сказал, что здесь мы пообедаем. Из дому нам дали с собой большущую корзину провизии, и я попросила Даниэля помочь мне снять ее с полки, но он и слышать об этом не пожелал. Сказал, что обедать в купе неприятно. Мы пойдем в вокзальный ресторан и поедим горячего.