— Писать стихи интересно?
Профессор Сетерберг вздрогнул и обернулся ко мне.
— Простите? — сказал он. — Вы что-то спросили, Сельма?
Наверно, решил, что ослышался. Должно быть, раньше не случалось, чтобы кто-нибудь из пациентов спрашивал его о стихах.
Пришлось мне повторить вопрос. Я до того стушевалась, что с удовольствием убежала бы, но все же сказала:
— Писать стихи интересно?
— Да, интересно, — отвечал профессор Сетерберг с таким видом, будто счел меня весьма дерзкой. Но уже в следующую секунду он улыбнулся: — Однако выпрямлять позвоночники и делать негнущиеся суставы подвижными не менее интересно.
Как замечательно сказано. Он ни капельки не похож на Гёте, но при этих словах выглядел как подлинный скальд.
Продолжать разговор он намерения не имел, отвернулся от меня и ушел к себе.
Прекрасный ответ, но мне кажется, он не прав. Умей я писать стихи, я бы никогда, никогда, никогда не занималась ничем другим.
В полдень, когда возвращаюсь с гимнастики, я не спешу так, как утром, мне кажется, теперь у меня есть время проведать кой-кого из давних морбаккских знакомцев.
Поэтому я обхожу церковь с южной стороны, сворачиваю в глубь кладбища, разыскиваю высокий памятник, украшенный рельефным изображением красивой старой дамы по имени Анна Мария Ленгрен.
В тот миг, когда я читаю имя на надгробном камне, я снова дома, в Морбакке. Мы сидим в зале вокруг лампы: папенька в своей качалке, Элин Лаурелль — в другой качалке, маменька и тетушка — каждая в своем уголке дивана, между ними — Герда, а мы с Анной — на стульях.
Все усердно рукодельничают, кроме папеньки, который просто тихонько качается, и меня, сидящей со стихами г-жи Ленгрен в руке и громко читающей:
Боги шумною гурьбою
Развлеклись в лото игрою,
Хладный вечер коротали,
Греясь возле очага.
И мне чудится, что нам, сидящим вокруг лампы в Морбакке, так же уютно, как богам на Олимпе, и я делаю небольшой реверанс перед старой дамой на надгробии и благодарю ее за все радостные минуты, какие она нам подарила.
Затем я перехожу на другую сторону кладбища и вскоре стою подле надгробия, похожего на первое, только имя на нем другое: Карл Микаэль Бельман.[38]
Надо сказать, у этого памятника меня охватывает совершенно особенное настроение. Я вижу папеньку, сидящего за старым фортепиано, и нас, детей, сгрудившихся вокруг него, мы такие маленькие и такие счастливые, поем, и все так замечательно:
А ну-ка, Мовиц, папаша,
обувку надевай,
бери свою валторну да веселей играй! «Уже иду, мамаша».
Топай в такт ногою и дуй сильней,
брыжи расправь-ка,
пнем стоять не смей!
Тоже замечательно, но совсем по-иному. Размышляя о г-же Ленгрен, я просто радуюсь, а думая о Бельмане, печалюсь и робею, слезы набегают на глаза, сама не знаю почему.
Пятая неделя
В спальне
По английскому было столько трудных уроков, что целую неделю у меня руки до дневника не доходили. Но сегодня я непременно должна написать, потому что встретила девушку, которую попробую взять себе образцом для подражания, чтобы стать по-настоящему приятной молодой особой.
Тетя и дядя ушли в театр, и перед уходом тетя сказала, что если у меня есть какая-нибудь работа, то я могу посидеть в спальне. И здесь, понятно, куда уютнее, ведь и стол побольше и лампа получше, чем в детской.
Нынче утром дел у меня было совсем немного, и я сидела у тети в спальне, вязала крючком и слушала, как она рассказывает истории о стокгольмцах. Но на самом интересном месте нагрянул с визитом некий господин. Фабрикант В. из Вестероса, старый добрый друг дяди Уриэля, он приехал в Стокгольм, чтобы участвовать в собрании пайщиков акционерного общества. А к тете пришел потому, что хотел просить ее об услуге.
В столицу он приехал с дочкой и теперь спросил, нельзя ли ей пообедать у Афзелиусов. Тетушка окажет ему огромную услугу, сам-то он должен присутствовать на обеде собрания пайщиков, а туда он барышню взять с собой никак не может. Тете ни в коем случае не стоит ради нее беспокоиться, ей всего лишь семнадцать лет, девочка совсем. И как раз по этой причине ему бы не хотелось, чтобы она обедала одна в гостинице. Не очень прилично для столь юной особы.
Тетя рассмеялась и заверила его, что будет очень рада видеть у себя юную мадемуазель В. И добавила, что если она чувствует себя одиноко, то может прийти сюда в любой утренний час. Однако фабрикант полагал, что, раз уж Сигне оказалась в Стокгольме, она определенно захочет вволю побегать по магазинам, и потому было договорено, что придет она к половине четвертого, когда мы обычно садимся обедать.
Как только они всё решили, г-н В. распрощался, а тетя потом сказала мне, что принять юную мадемуазель В. не так-то легко, потому что, как она слыхала, девица весьма избалована. Во всяком случае, она распорядится испечь на десерт бисквитный пирог и постелить чистую скатерть. Мне тетушка посоветовала сменить воротничок и манжеты, ведь вестеросские господа В. слывут ужасно аристократичными и элегантными.
Около половины четвертого дядя Уриэль вернулся из управления тюрем, а Элин — из Олинской школы. (Аллан ходит в небольшую школу для малышей, и он уже дома.) Тетя немедля предупредила их, что к обеду будет гостья, так что, пока не пришла мадемуазель В., им надо бы немножко навести красоту.
— Вряд ли она придет очень скоро, — сказал дядя. — Я знаю провинциалов, и тех, что живут в мелких городках, и обитателей поместий. Они никогда не приходят вовремя, будто вообще не выучились смотреть на часы.
И, как всегда, дядя Уриэль оказался прав. Мадемуазель В. не появилась ни ровно в половине четвертого, как было договорено, ни в тридцать пять четвертого, ни даже без двадцати четыре. Мы гадали, уж не забыла ли она номер дома и не угодила ли, чего доброго, под телегу с пивными бочками, приехала-то из провинции и, разумеется, не привыкла к сумасшедшему движению на улицах Стокгольма.
Дядя уселся в большое мягкое кресло в спальне и сказал, что вздремнет до обеда. Тетя снова и снова выходила на кухню проверить, не осел ли пирог или все-таки держится. То говорила, что весьма непунктуально со стороны мадемуазель В. этак опаздывать, то, что уже опасается, не случилось ли чего с девочкой, ведь отец прямо-таки ее обожает.
Без четверти четыре дядя Уриэль сказал, что страшно проголодался и, коли у барышни не найдется оправдания вроде перелома ноги, он съест ее, когда она придет.
В этот самый миг в передней зазвонил колокольчик, и я подумала, как бы я сконфузилась, если бы опоздала на четверть часа, и искренне посочувствовала мадемуазель В.
Но когда она вошла в гостиную, где все сидели в ожидании, ни малейшего признака смущения в ней не замечалось. Она устремилась к тете и дяде, обняла, поцеловала в обе щеки и попросила разрешения называть их «тетя» и «дядя». Затем расцеловала в губы Элин, Аллана, а заодно и меня, сказала, что мы можем звать ее Сигне, и держалась так дружелюбно и весело, что мы все мгновенно в нее влюбились.
Тревожилась я совершенно напрасно. Мадемуазель В. ни капельки не огорчилась по поводу своего опоздания, даже прощения не попросила, более того, словно бы ожидала похвалы, что пришла почти вовремя. Ведь в Стокгольме столько чудесных магазинов! К примеру, «Лейас», ох нет, о нем лучше и не думать, или «Магнуссон» на Вестерлонггатан!
Мадемуазель В. (пожалуй, надо бы писать Сигне В., раз она предложила мне отбросить церемонии) выбежала в переднюю и вернулась с кучей свертков, чтобы показать свои покупки. И хотя дядя совсем недавно говорил, что ужас как проголодался и готов съесть ее самое, а тетя очень беспокоилась из-за десерта, оба они не спеша рассматривали то одно, то другое. Когда же мадемуазель В. (ну вот, опять я написала «мадемуазель В.»! Наверно, лучше уж так и продолжать) развернула отрез голубого батиста, она сама вскрикнула от восторга. Но тотчас вскинула брови и огорченным тоном сказала, что ужасно робеет, потому что не знает, как другие вестеросские девушки переживут эту вот материю. Не дай Бог, бросятся всем скопом в Мел арен!
Красивой мадемуазель В. мне не показалась, нет, в самом деле не показалась, но она безусловно притягивала взгляд.
Когда мадемуазель В. ничего не говорила (хотя молчала она нечасто), выглядела она как все прочие юные девушки. Маменька обыкновенно говорит о людях с «яркой» внешностью, но мадемуазель В. такой не была. У нее курчавые светлые волосы, прелестный маленький ротик, белые зубы, нежное розовое личико, очаровательные ямочки на щеках, круглые голубые глаза и вздернутый нос. Мне казалось, я видела очень много похожих лиц, так что сперва даже не задумывалась о ее внешности. Однако было в мадемуазель В. что-то особенное, чего мне до сих пор видеть не доводилось. Она ничуть не смущалась курносого носа, напротив, словно бы выставляла его напоказ, как и круглые младенческие глаза и забавные светлые хохолки-брови.
При всяком удобном случае я во все глаза смотрела на мадемуазель В., потому что с первой же минуты поняла, что у нее можно многому научиться.
И вообще так странно, что она вовсе не говорила о том, о чем говорят здесь, в Стокгольме, кроме магазинов, конечно. Она не говорила ни о королевском семействе, ни о театрах, ни об Обществе поощрения искусств. Нет-нет. Она говорила только о Вестеросе.
Дяде Уриэлю за пятьдесят, а тете Георгине по меньшей мере сорок, но она рассуждала с ними так, словно им по семнадцать, и, как ни удивительно, возникало впечатление, будто именно так с ними и должно обращаться.
Она рассказывала о катании на санях, якобы ужасно забавном, и выложила дяде и тете все глупости, какие болтал господин, который был возницею. Как раз когда он увлеченно расточал любезности, она незаметно дернула вожжи, так что лошадь заехала в канаву, а санки перевернулись. Ведь надо же хоть как-то развлечься, катаясь на санках, сказала она.