Лёва никогда не играл.
Второй спектакль был «Как важно быть серьезным» Уайльда и «Дон Жуан в Египте» Гумилёва{62}. Джека играл Сергей Акимович (т. е. Сережа){63}, Гвендолен — их сестра, Loulou{64}. Альджернона — Никс Бальмонт и Сесили — Мими. Сесили — моя будущая роль (в театр<альной> школе и в театре){65}. Мими играла Американку в «Дон Жуане», а самого Дон Жуана — Чернявский{66}. (Обладатель самого красивого голоса на свете. Это мое мнение подтвердили потом Антон Шварц и Дм. Журавлев, вспоминавшие потом (в разное время) этот голос и этого человека. Ч<ернявский> работал на радио одно время. Все пластинки с Лермонтовым и Блоком во время войны были уничтожены{67}.)
Я в то время все время училась и мало где бывала. Но был один вечер, когда я видала всех трех. Лёва был во фраке, с белым цветком в петлице, и они стояли рядом с Никсом Бальмонтом (рыжий, с фарфоровым розоватым лицом, зеленоглазый, и на лице — нервный тик! прелесть для моего, вероятно, извращенного вкуса!). Никса в университете звали «Дорианом Греем». Никс говорил своей сестре Ане (Энгельгардт), что, вероятно, такой, как я, была бы его покойная сестра, Ариадна — (Бальмонт){68}, — меня часто путали потом с Аней, хотя она была смуглее, темнее и, по-моему, много красивей.
Помню стихи Лёвы, прочитанные мне:
Я падаю лозой надрубленной,
Надрубленной серпом искуственным…
Я не любим моей возлюбленной,
Но не хочу казаться грустным…
Мне это очень понравилось, но как можно было не любить подобного человека?
Аня насплетничала, что стихи можно читать и так: «Я падаю стеблем надрубленным» и т. д.[43] Я тоже не смутилась!
Он одевался всегда comme il faut. Кроме фрака (когда он был нужен), очень строго. Никакой экстравагантности, никакой театральности.
Театральность (байронизм) была в самом лице. Иногда он слегка насмешничал. Не обидно, слегка. Иногда в его голосе была какая-то вкрадчивость. Думаю, так бывает у экзотических послов, одетых по-европейски.
Руки — сильные, горячие, и доказал он, что может владеть не только книжкой или цветком…
Я не соглашаюсь с впечатлением Марины Цв<етаевой> о «хрупкости» Лёвы{69}. Он был высокий, стройный, но отнюдь не хрупкий. Слегка кривлялся? Слегка, да. Глаза — черные в черных ресницах, египетские. Как-то говорил мне, что очень любит «Красное и черное» Стендаля. Я еще не читала тогда. Стендаль (до Пруста) был тогда в моде.
После вечера, когда Лёва был во фраке, оба они с Никсом куда-то исчезли, а со мной остался (проводить меня в машине) Володя, «зачинатель» моей эфемерной славы. Мы «подвезли» Аню (в ярко-розовом, я была в дымно-розовом) и Врангеля (тоже барона, только не того!) Антона Конст<антиновича> (в цилиндре!). Оставшись <1 слово нрзб.>, я погрузилась в самые призрачные радости: о Блоке — и — «Манон, Сольвейг, Мелизанда»…
Чтобы не возвращаться к стихам Лёвы, скажу, что стихи его (и одновременно, гумилёвские военные) прочла в личной библиотеке Николая II, когда работала одно время в Эрмитаже{70}. Что-то о Цветах Св. Франциска{71}. Юра мне говорил, что, после смерти Лёвы, Юрина мать{72}, очень верующая католичка, сказала про Лёву, с благоговением: «Он был почти католик!»{73}
…Это уже когда шла война… Я как-то по просьбе Лёвы продавала ромашки в пользу раненых — но порога дома его не переступала. Вспоминаю редкие и осенью{74} и ранней весной наши встречи с Лёвой, когда мы «бегали» по улицам или ездили на извозчике. («Нагулявшись» он сажал меня на извозчика и отвозил домой.) Он успел объясниться мне в любви и даже сделал предложение, сказав, что хочет креститься… Я не очень-то верила, но я была всегда рада его видеть — черноглазую его красоту — и слышать его глубокий и мягкий голос. Один раз мы стучали в комнату Юры на Потемкинской{75} (я Юру не знала){76}, — но Юры не было дома. Мы с Лёвой сидели на скамейке в Таврическом саду. Она существует — скамейка — и теперь.
Лёва учился в Политехническом институте — но я даже в Сосновке{77} — ни тогда, ни теперь — не была.
Я должна была учиться «до обмороков», и дни были «набиты» ученьем.
Чаще я видела Сергея (Сережу). Чем он занимался, я не знала. Он был плотный, недурен собой, но без всякого романтизма. Бывал он в гостях у Мими, которая вышла замуж (это мои знакомые с детства). Да и Сережа женился — уже тут на настоящей красавице, которую звали Наташей Цесарской{78}. Я ее в глаза не видала, только на карточке. У меня была карточка: в «подвале» у К. Ляндау (на Фонтанке){79}. Вероятно, было в моде нанимать подвалы под «гарсоньерки». Я в этом подвале как-то была — пила чай. На этой карточке за круглым столом сидели В. Чернявский, его друг Антон Врангель, две дамы: Loulou в шапочке с эспри и Н. Цесарская в большой шляпе — и Лёва, как будто в политехническом мундире — и с грустным выражением темных глаз. Если где появится такая карточка — так вот кто на ней!
Сережа покончил с собой весной < 19>17 г<ода>{80}. Я в это время раз видела Лёву на улице (на Литейном, четная сторона). Он был неузнаваемый, весь распух от слез. Он меня не видел, и я его не остановила.
История непонятная. Зачем он это сделал?{81} И зачем впутал бедную Мими? Я ей вполне верю. Она всегда отрицала близкие отношения с Сережей. Она была у него в гостях. Сидела в его комнате. Без объяснений — вдруг, он велел ей отвернуться — и послышался выстрел.
Я видала — спустя годы — Мими жила в Москве — окровавленный большой платок, которым Мими старалась остановить кровь у упавшего Сережи — сразу мертвого. Помимо ужаса и горя, ей было страшно объяснять все родным.
Тут вот я впервые вошла в эту квартиру.
Когда я стала ходить в «гости» (в 1920 г<оду>) после всех горестей, она была уже не та, т<о> е<сть> я думаю, ее перегородили, уменьшили, не было нарядности, не было лакеев, там нельзя было устраивать спектаклей!
В то время (< 19> 17 г<од>) комната, где была панихида, была очень большая, и все было, как, вероятно, положено у евреев. По-моему, не было помоста, и я не помню никого из людей и ничего из обряда.
Мими, по-моему, туда больше не ходила, но семья К<аннегисеров> любила другую сестру, Катю. И Катя, и ее маленький сын, Андрей{82}, бывали в этом доме. Лёва очень любил мальчика.
Но я отошла от Цветаевской «летописи».
Люди?
О Кузмине: говорит Цветаева. Значит, так и было. На карточке < 19> 16 г<ода> (пропала!) он очень смуглый. Глаза — всегда — очень большие и блестящие. При мне (с 1920–21 гг.) очень потух, поседел, постарел. Потом стал очень сильно болеть и слабеть. Юра мне как-то говорил про письмо Цветаевой{83}. При мне «безумно» хвалил Цветаеву и Рильке — Пастернак, когда был в гостях у Кузмина и Юры{84}. Стихи «Нездешние вечера» у меня украли. Там все стихи, что называет Цветаева, очень сильные. И о Пушкине, и о Гёте{85}. Кузмин очень любил Италию — и Германию. Человек с французской кровью — не мечтал о Париже. Больше всего ему нравилась Александрия. Это — в стихах. У него нашлась поклонница — хорошенькая, как Гурия, — черноглазая, в черных локонах, по имени Софи. Она преподавала русскую литературу в Париже и в Руане — приезжала в Россию и в Финляндию относительно произведений Кузмина{86}. Пришла ко мне спросить о нем — от А. Н. Савинова, к кому она обратилась. Но моя Юленька{87}, счастливая от вида такой парижанки (строгий серый костюм, самой скучной окраски, но с браслетами на руках), почти заняла все время, и я мало что успела ей сказать — я узнала потом, что она в свои каникулы побывала в Александрии и «обегала» все памятные места!
Это моему Гумилёву бы такую посмертную поклонницу!
К сожалению, она сообщила мне, что Ахматова в Париже как-то очень несимпатично отзывалась о Кузмине{88}.
Есенин. Я часто рассказываю об этом — как мои знакомые (Чернявский, Миша Струве и др