«Девочка, катящая серсо...» — страница 22 из 46

система и работа сгорела — а я слишком мало смыслю в философии; я не слишком поняла слова Г<умилёва> о беспечном зверьке (?), Пикассо, идолах чернокожих и… бессмертии, — как недопонимала Юрины рассуждения; он был, по-моему, все же убежденным католиком, а Г<умилёв>а обвинял в черной магии, хотя, конечно, Г<умилёв> смиренно вымолил у Бога свои «чернокнижные» грехи…

…Юра признавался мне, что обижался до слез в юности (после стал спокойнее) на Кузмина, который (гениально, как Моцарт, — говорил Юра) крал, где плохо лежит, чужие сюжеты и идеи и претворял их — по-своему совершенно иначе, — но срезая на корню интерес к «первоисточнику» идеи мастерством своего изложения и сюжета: так было и с Нероном, фигурой, с которой Юра «носился» много лет. Он его сравнивал с Лермонтовым, и, вообще, конечно, это было бы во всем отличное от кузминского «Нерона»{284} произведение. Другой «сюжет» его был «роман литературы» (Тургенев, Некрасов, Григорович) — и он (тут, правда, без всякого раздражения, но констатируя: «идеи носятся в воздухе») читал «роман оперы» (Верди и Вагнер){285}. Также его «идеей» были поэтические биографии, так великолепно сделанные у Кузмина: «Калиостро» и «Вергилий»{286}. Он носился с Суворовым (когда имя С<уворова> было предано забвению, и его церковь походную превратили в раздевалку для галош на катке){287}. У него были очень интересные портреты Суворова.

За много-много лет он напророчил и реабилитацию Грозного как большого государя, очищенного от атрибутов сплошного злодейства. Он напророчил славу Сталина сразу после его речи на смерть Ленина, — как речь Августа над гробом Цезаря, — он сказал, это был огромный политич<еский> шаг Сталина. Юра угадывал не только талант, но и «характер» таланта и в какой-то степени будущее. Напр<имер>, в отношении Ахматовой. Он хотел быть не m-me de Тэб, а чтобы интуиция шла от ума, от знания; он очень восхищался моей интуицией, но находил ее женского рода, близкой к природе и надлежащей именно женщине; для себя он хотел иного порядка интуиции и, безусловно, ею обладал.

Его складывающийся роман «Туман за решеткой»{288} был очень раскиданным, но зато «Поручик Федотов» был — в его раздрызганной форме балетного либретто — удивительно цельным и монолитным. Некоторые отрывки из разных рассказов и романов были очень острыми, с философскими (всегда) рассуждениями и живой речью (тоже «скрадено» Кузминым во «Вторнике Мэри» — разноголосица уличной толпы) персонажей, почти драматизированной… Он обрадовался Хемингуэю, как брату.

…Он всегда крепко верил в Бога.

6/I 1955 г<ода>. (Сочельник)

Юрочка очень любил одну из моих картинок — длинноватый картон с очень светлым пейзажем: белый солнечный день, светлые деревья, забор, домик — Юра звал ее «дом Артура Рембо»… Почему?..

Самые любимые из моих картинок были: три девочки в саду — <19>30 г<ода>, другие 3 девочки — тоже <19>30 г<ода>, (вечерняя), <нрзб> (две девочки, яркия, красные тона — <19>33 г<ода>), «Сентябрь»: дама с девочкой — <18>70-е годы (<19>35), большой пейзаж, маленькия «показывают зайчика» (акв<арель> на полотне), парикмахерская (конец <19>34 г<ода>), масло: три девочки у окна и один из пляжей. Это все было в папке в Эрмитаже. И еще мой его портрет в виде «сумасшедшего» <19>24 г<ода> (впечатление от Фейдта, с которым у него было легкое сходство, — в «Калигари»).

Из своих он любил даму в желтом на улице среди мужчин — «зверюшек» (есть фотография). Из «чужих» (все это пропало) любимые были гравюра «черная Лима», «голая дама с арфой», (цветная — эта была любимой и у В. Брюсова, но у того была черная; Юрочка гордился, что у него цветная!) — потом акварель «[…]» улица (есть фото, — небо розовато-желтоватое, будто китайское, — вымоченное в чаю)… и голубоватая «смерть жены» — Ю. думал, что это Гофман.

Мих. Ал. считал, что он сам ничего не придумывает, но что у Юрочки, как у Гофмана, огромная фантазия и тысяча тем. Это свойство М. Ал. очень ценил.

24/III <19>56 г<ода>
Католическая Лазарева Суббота.

В наш чистый понедельник (19/6 марта) были именины Юрочки, я заболела и не была в церкви. Мы все трое часто говорили о Бердсли, которого все очень любили и которого так смешно ненавидел В. Лебедев. То, что я не сказала тогда о нем (о Бердсли) и о Юрочке, разница в них, вот она: рисунки Юрочки все в движении и в воздухе, — как листья, носящиеся по ветрам; они дневные, в них много света. Вся глубина и мрачность Юриных эмоций ушла в его глубокомысленную и тяжеловесную литературу. Живопись его — в эфире и эфирна, будто вовсе невесома: игра зайчиков, переливы радужных брызг, веселые, весенние миражи, танцующие — гротесковые или лирические — воплощенные в фигурок, чувства человеческие, сматериализовавшиеся в вербных чертиков — «мечты управхоза», — в современных нимф — «мечты художника», — огромный светлый рой очень реальных нереальных существ, которых никак нельзя назвать «нечистью», потому что они по-сверхземному чисты и, несмотря на вечные плутни и будни, почти непорочны.

М. А. Кузмин (?). Портрет Юрия Юркуна. 1920-е гг. Музей Анны Ахматовой в Фонтанном доме
Рисунок Ю. Юркуна. 1920–1930-е гг. Собрание А. Л. Дмитренко (Санкт-Петербург)

А Бердсли? Тут мир совсем другой — это вне жизни и движения улицы и воздуха весны; это ритуально-театральный мир, мир больших страстей, тяжелый запах зрелых роз и густой пудры, настоящее inferno[146].

И потому, несмотря на то, что это маленькие графические рисунки, это производит впечатление больших, как Рубенс и венецианцы, полотен, — и даже фресок.

Через альковный 18 век преломленная эллинистическая культура, первобытные и жестокие культы каким-то божествам сладострастия, сохраняющиеся в орнаменте пудрениц и флаконов. Восточная Астарта или Кибела, а м<ожет> б<ыть>, какая-то Венера Атлантиды, передавшая через мавров испанскому католицизму черные кружева и жестокое изящество, — недаром религиозный Обри хотел сжечь перед смертью свои работы{289}.

16/IX <19>75 <года>

В день рождения Юрочки надо вспомнить о нем лично, а не обо мне. Юра не часто говорил о прошлом; мне кажется, автобиографические сведения из «Шведских перчаток»{290} имеют какой-то более сентиментальный, «светло-русый» оттенок — все было более рваным, темным (хотя у детей — тем более детей физически здоровых — особой трагичности быть не может).

Странный характер носили отношения отца и матери — вернее, его понимание этих отношений. У матери Юры было страшное упрямство, и <у> Юры — в минуты ссор и даже очень резких выпадов отца против матери — была реакция заступаться за обиженную мать — но впоследствии он переключился на защиту отца (или памяти отца), поскольку он начинал понимать, что отец был прав…

Мать Юры отдала его в какой-то иезуитский пансион, где во главе этого училища стоял очень суровый патер, лицом похожий на режиссера Грифитза{291}, который считал Юру безумно строптивым и упрямым и применял жестокие меры (потом — Юра считал — это даже стало импонировать Юре), но вся процедура этого «ученья» была какая-то диккенсовская… Мать Юры вскоре после смерти отца вышла замуж во второй раз и хотела, чтобы Юра стал священником и молился… за других детей, кот<орые> уже умерли! — Юра убежал из «монастыря» и перешел на военный строй…

Тут у него был (совсем другой, чем дядя Бонифаций{292}, только чем-то немного похожий) какой-то вроде унтера, очень точный, подтянутый, но добрый — он учил Юру одевать сперва носок на левую ногу, — и подобные вещи, — Юра любил его, но тоже сбежал, и начались его странствования, — одна из «остановок» после Вильны была — Киев.

Я не помню, когда у Юры произошли встречи с некоторыми людьми (до или после Киева, значит, если он снова возвращался в Вильну — перед Петербургом). Его подружки детства — Маня и Варя, к<оторые> носят в «Шв<едских> перчатках» польские имена{293}, и их знакомая — Лясковская; а также «дама» Ирма — почти вдохновляющее на литературу воспоминание; а потом другая — «Ирина Э.»{294}(«Малолетняя»).

Когда втиснуть приключения с Колей Кирьяновым, когда они красили заборы в Киеве? И когда Юра стал актером с нелепым псевдонимом «Монгандри»? — и когда он видел в антологии портрет моего папы (декламаторы?) — и он ему понравился? Было ли это мимолетно или более длительно — это его актерское призвание? Оч<ень> много читал, одно время увлекался толстовством, — и где ему понравился Уайльд и стихи Кузмина? Помню, в Киеве он видел за кулисами Лину Кавальери, и она ему показалась такой симпатичной и обаятельной, что он даже не заметил ее великой красоты? — Я всю хронологию не помню и не очень расспрашивала — только читала в дневниках и по его рассказам.

26/27/IX < 1975 года >

Как началась его линия поведения, дававшая право считать его анормальным? — я этого не замечала никогда. По его рассказам, он был темпераментный мальчик, и на него одновременно произвели одинаковое впечатление — довольно рано — какие-то отношения с взрослой тетей и знакомым студентом. Ни то, ни другое не было увлечением. А так, «что-то». Идеалом его была авантюристка из ам