ерик<анского> кино — Грэс Дармонд — которая соскакивает с лошади, переодеваясь на ходу в бальное платье, — а по душе — очень близкая сестра. Но у него не было сестер — только умершие братья — и двоюродные <сестры> — уехавшая в Америку или Канаду Саломея (уже взрослой) и маленькая Эмилия, которая очень любила Юрочку и была кроткой и очень рано умерла.
В Киеве у него было знакомство с Тарновским{295} — этот был другом Баттистини. Юра, повторяю, увлекался Уайльдом — но я не видела, чтоб он имел какие-то ненормальные вкусы и пристрастия. Кузмина он считал гениальным, сердился, когда его не понимают и любят кого-то другого из поэтов больше{296}, — в окружении К. было что-то вроде культа — мне стихи К. очень нравились, и я охотно шла на такой культ — в свою очередь, К. очень высоко ставил талант Юры и даже на меня обижался за мой холод к «прозе» — и то, что мы оба отходили от литературы к живописи, — но мне стиль Юры (близкий к булгаковскому) казался тяжелым — а от Жироду у него не было ничего, — а его живопись мне казалась и очень талантливой, и какой-то зажигающей: хочется самой рисовать.
Меня очень порадовала польская выставка гобеленов — ничего не было так похоже на маленькие Юрины рисунки, как эти громадные гобелены — как увеличенные тела — темно-пестрые матерчатые картины — ковры — не то современные улицы, не то «поклонения волхвов» — больше всего похоже на Вавилон. Разница роста фигур и зданий — а м<ожет> б<ыть>, в польских яслях тоже был этот давний Вавилонский Исход?..
Читая «Мельмот-скиталец» Метьюрина, вспоминаю то ужасно сильное впечатление этой книги на Юру (в старом и плохом переводе{297}), он даже не велел мне ее читать. Я понимаю теперь, что на него неприятное впечатление мог произвести иезуитский ужас{298} и какая-то аналогия (хотя в совсем другом смысле, чем тут) — с его матерью.
Бедный Юрочка!.. И как он мог потом прощать «своему» иезуиту? Или он его оценивал за его «высокую» оценку Юры, хотя бы только в понимании его строптивости? К матери в «мое время» он относился неплохо, но, по-моему, никакого пиетета у него не было. Перед К<узминым> он (особенно) позднее, когда тот заболел всерьез, он считал себя виноватым — да и был, конечно, а может быть, тут его судьба и одновременно — в отношении к Юре — страшная уступчивость. Внешне все было довольно спокойно. Я только раз видела крайнюю грубость со стороны Юры. Вероятно, его нервы сдали. Я лично всегда старалась держать себя в руках, п<отому> ч<то> после придется просить прощения, а это как-то унизительно. Я скорее готова была допускать сцены Юры со мной, п<отому> ч<то> мне казалось, ему всего легче просить прощения у меня.
У меня как-то была бурная сцена (не от ревности) — а ссора из-за Шиллера; я соглашалась, что Гёте величайший гений, но и Шиллера назвала гением (он — любимец папы); Юра протестовал и вел себя бурно, я рассердилась и потащила его под трамвай (на Литейном, угол Жуковской). Трамвай не шел, Юра позвал меня к «Норду»{299} (как, не помню!) есть пирожные. Я смягчилась, и мы пошли туда.
Мне кажется, Юра очень сильно верил в Бога, так же, как и Гумилёв. По-настоящему был религиозен К. А. Варламов{300} и, кажется, мой папа. Для таких людей и смерть легче.
Мы с Юрой много бегали по окраинам. «Дети побежали на свои помойки», — М. А. смеялся, когда спрашивали его о нас. Мы бегали в край Болотной, на Охту, на В<асильевский> остров. Залив по дороге в б<ывшую> Юрочкину тюрьму (Дерябинския казармы) был серо-голубой, дымчатый, красивый. Бегали и на Петровские места. Я и без Юрочки изредка туда бегала, после него. Теперь все там изменилось.
Юра был удивлен видом моего бывшего двора (Лит<ейный>, 15). Особенно вторым — длинным. Высокая ограда, за ней черный сад, вдоль ограды аллея тополей; асфальт двора — серый, перед подъездами (там жили одно время Дашковы) на аллейке была скамейка, где сидела сестра Маруся, пока я бегала, и вязала или читала.
Но Юру удивил колорит. Он сказал: «Так вот откуда у Вас такой французский колорит!» — Тополей больше нет.
Юра был удивлен, когда я нарисовала картинку (и она есть) — совершенно похожая на «Орани», где он бывал в детстве, в бытность свою на «полувоенном» учении. На карте это название «Орани»{301} было.
А. А. Осмеркин удивлялся, как у Юры (не учившегося нигде) такая правильная и живая линия. Юра ему: «Я ведь не на трупах учился».
Я вспоминаю, как он «оттачивал» Милашевского. Полу с юмором, полувсерьез. Но без издевательств, очень мягко. Он считал М<илашевского> талантливым, но примитивом (как человека).
Он, как к младшему, относился (любовно) к Косте. Даже совал ему папиросы (и, м<ожет> б<ыть>, деньги) в «хорошие» свои минуты. К Жене хорошо, но с легкой иронией. Мне «разрешалось» приглашать Женю для флирта. Женя органически опаздывал. Юра говорил: «Приду в… (час)». Женя приходил, но времени для «прелюдий» — конечно, не было.
К Лёвушке он относился хорошо, но тоже с иронией. После того, как он женился на Наташе и под ее влиянием отошел от своего безделия и стал «молоть» что-то в тон современности, Юра смеялся: «Дайте попке сахару». Но я понимала и Лёвушку. Он не был так талантлив, как Юра, и должен был выказать себя как личность. После его принимали всерьез, как очень значительного человека. И он вел себя героично. Я очень люблю до сих пор Лёвушку. Но и Костя (как художник), и Лёвушка (как личность) вступили в Мир ярче, чем мой бедный Юра.
Д<окто>р Раздольский гадал Юре по руке — что он весь принадлежит будущему, а мы (М. Ал. и я) наполовину прошлому, наполовину будущему.
Юра хорошо плавал. Переплывал Днепр. Когда он «спасал» Алексу (или «Лешку») Христиаки >, казалось бы, Мойка тут узкая, но она вся была в водорослях, которые тянули ко дну, — Лешу бросилась спасать ее мать, но девочка вцепилась и в нее, и в Юру, когда он потащил обеих, и мешала плыть.
Еще я вспоминаю, как-то нельзя было (ему) попасть к себе домой — парадная была закрыта изнутри и ворота на цепи. Ворота высокие. Юра сразу влез, как обезьяна, на ворота и перелез через узкий проход вверху.
Что касается «обезьяньей» ловкости, то Елизавета Дмитр<иевна> (мать Льва Л<ьвовича>) как-то мне сказала, когда мы были у них в гостях: «Я иногда думаю, что Ю. И. может вдруг влезть на стенку, как обезьяна!»
Бедный мальчик, он, вероятно, очень меня любил. Когда я болела (самой непоэтичной болезнью, дизентерией) (1925 г<од>), — он меня брал на руки и выносил в комнату. Я и не помню. Я лежала в крайней комнате, и у меня в ногах все время спала Мупса, моя старшая кошка. Д<окто>р не велел пускать ее, но она уходила так тихо, не трогая меня, и возвращалась очень тихо, и так всю мою болезнь. А зато младшая, Кутя, когда мне ее принесли, вывернулась и прыгнула прочь через две комнаты. Меня долго держали на диете, и когда вместо черничного киселя разрешили сперва рыбный бульон, а потом куриный, и я ела два дня подряд эти бульоны, и Юра, кормя меня с ложечки, начинал плакать от радости — крупные слезы текли по лицу. Я потому не была на юбилее М. Ал. — в группе Юра сидит на полу с Введенским{302}.
Другая моя болезнь (скарлатина) была весной <19>26 г<ода>. Увезла меня мама, врач ночью велел меня отправить в клинику. У нас гостили дети — Таня и Алеша{303}. Юра узнал на другое утро и потом долго бегал в Боткинские бараки. Сперва не пускали — потом разрешили видеться на большом расстоянии, через комнату. Когда маме надо было уехать, она говорила с зав<едующей> отделением. Та успокаивала маму: «Вы можете ехать спокойно. Муж вашей дочери любит ее не как муж и даже не как отец — он любит ее как мать».
Я думаю, мама не расстроилась прозванием «мужа» Юры{304} и любила его до последних минут жизни, считая, что он мне очень нужен. Я для него и для нее была каким-то беспомощным существом!
Юра любил «меняться». То с Лебедевым, то с Верейским, Митрохиным, Басмановым (ему очень нравился), Воиновым, Дядьковским, Михайловым. Других сразу не вспомню.
Когда они «менялись», лицо у Юры каменело. А мне это ожесточение очень нравилось.
Ходить в гости без «меня» ему казалось скучным. И меня неохотно пускал. Он говорил, что ему не так долго быть со мной. И напророчил!..
Он был ревнивый. Даже к кошке. Когда умерли Муся и Кутя, и Виолетта, и Вася — и появилась Перикола — он ее любил как «искреннюю» кошку — он все равно хватал ее за шиворот, когда я брала ее на руки, и вышвыривал за дверь.
И также не любил, чтобы я рвала цветы, отрываясь от разговора, — а у меня была страсть рвать цветы. Зато он часто приносил мне «платные» цветы.
Из женщин ему нравились (внешне) остроумная и немного жесткая В. Ходасевич; балерина эстрадная Спокойская, несколько схожая с ней белобрысая Полотнова (уч<ени>ца С. Радлова); Леонарда Ходотова — подруга О. Черемшановой.
Из киноактрис — и очень — Луиза Брукс. Это была «челочная» актриса, и она нравилась очень и В. Лебедеву, и Жене Кр<шижановскому>, но только Женя нашел у меня сходство. Я очень приревновала Юру, но он объяснил, что она типичная «карманьола» и этого у меня нет! Этого нет, конечно.